Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке
Оценка 5

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Оценка 5
Книги
doc
русский язык
11 кл
11.03.2017
Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке
Анатолий Федорович Кони, почетный академик, знаменитый юрист, был, как известно, человеком большой доброты. Он охотно прощал окружающим всякие ошибки и слабости. Но горе было тому, кто, беседуя с ним, искажал или уродовал русский язык. Кони набрасывался на него со страстною ненавистью. Его страсть восхищала меня. И все же в своей борьбе за чистоту языка он часто хватал через край. Он, например, требовал, чтобы слово обязательно значило только любезно, услужливо. Но это значение слова уже умерло. Теперь и в живой речи и в литературе слово обязательно стало означать непременно. Это-то и возмущало академика Кони.книги
Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке - Синягина Юлия Викторовна.doc
Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке  Глава первая  СТАРОЕ И НОВОЕ   В   нем    (в   русском   языке)все   тоны   и   оттенки,   все   переходы звуков   от   самых   твердых   до   самых   нежных   и   мягких;   он беспределен   и   может,   живой   как   жизнь,   обогащаться ежеминутно.  Гоголь I  Анатолий Федорович Кони, почетный академик, знаменитый юрист, был, как известно, человеком большой доброты. Он охотно прощал окружающим всякие ошибки и слабости. Но горе было тому, кто, беседуя с ним, искажал или уродовал русский язык. Кони набрасывался на него со страстною ненавистью. Его страсть восхищала меня. И все же в своей борьбе за чистоту языка он часто хватал через край.  Он,   например,   требовал,   чтобы   слово  обязательно    значило   только  любезно, услужливо.  Но   это   значение   слова   уже   умерло.   Теперь   и   в   живой   речи   и   в   литературе   слово обязательно  стало означать непременно.  Это­то и возмущало академика Кони.  — Представьте себе, — говорил он, хватаясь за сердце, — иду я сегодня по Спасской и слышу: “Он  обязательно   набьет тебе морду!” Как вам это нравится? Человек сообщает другому, что кто­то любезно  поколотит его!  — Но ведь слово  обязательно   уже не значит  любезно, —    пробовал я возразить, но Анатолий Федорович стоял на своем.  Между тем нынче во всем Советском Союзе уже не найдешь человека, для которого обязательно  значило былюбезно.  Нынче не всякий поймет, что разумел Аксаков, говоря об одном провинциальном враче:  “В отношении к нам он поступал обязательно”  [С.Т. Аксаков,  Воспоминания (1855). Собр. соч., т. II. М., 1955, стр. 52.]  Зато уже никому не кажется странным такое, например, двустишие Исаковского:  И куда тебе желается,  Обязательно  дойдешь. Многое объясняется тем, что Кони в ту пору был стар. Он поступал, как и большинство стариков: отстаивал те нормы русской речи, какие существовали во времена его детства и юности. Старики почти всегда воображали (и воображают сейчас), будто их дети и внуки (особенно внуки) уродуют правильную русскую речь. Я легко могу представить себе того седоволосого старца, который в 1803 или в 1805 году   гневно   застучал   кулаком   по   столу,   когда   его   внуки   стали   толковать   меж   собой   о развитии ума и характера.  — Откуда вы взяли это несносное развитие ума?  Нужно говорить прозябение"  [Труды Я.К. Грота, т. II. Филологические разыскания (1852­1892). СПБ. 1899, стр. 69, 82.].  Стоило, например, молодому человеку сказать в разговоре, что сейчас ему надо пойти, ну, хотя бы к сапожнику, и старики сердито кричали ему:  — Не  надо,   а  надобно!   Зачем ты коверкаешь русский язык? [В Словаре Академии Российской (СПБ, 1806­1822) есть только надобно.]  Наступила новая эпоха. Прежние юноши стали отцами и дедами. И пришла их очередь возмущаться такими словами, которые ввела в обиход молодежь: даровитый, отчетливый, голосование, человечный, общественность, хлыщ  [Ни в Словаре Академии Российской, ни в Словаре   языка   Пушкина  (М.,   1956­1959)  слова  даровитый    нет.  Оно  появляется   лишь   в Словаре   церковнославянского   и   русского   языка,   составленном   вторым   отделением Императорской Академии наук (СПБ, 1847). Слова  отчетливый   нет в Словаре Академии Российской. Слова голосование  нет ни в одном словаре до Даля, 1882. Слово хлыщ  создано Иваном Панаевым (наравне со словом приживалка ) в середине XIX века. См. также Труды Я.К. Грота, т. II, стр. 14, 69, 83. ].  Теперь нам кажется, что эти слова существуют на Руси спокон веку и что без них мы никогда не могли обойтись, а между тем в 30­40­х годах минувшего столетия то были слова­ новички, с которыми тогдашние ревнители чистоты языка долго не могли примириться.  Теперь   даже   трудно   поверить,   какие   слова   показались   в   ту   пору,   например,   князю Вяземскому   низкопробными,   уличными.   Слова   эти:  бездарность    и  талантливый. “Бездарность, талантливый,­возмущался князь Вяземский, — новые площадные выражения в нашем  литературном языке.  Дмитриев  правду  говорил,  что  “наши  новые  писатели  учатся языку у лабазников” [П. Вяземский,  Старая записная книжка. Л., 1929, стр. 264.]  Если тогдашней молодежи случалось употребить в разговоре такие, неведомые былым поколениям слова, как: факт, результат, ерунда, солидарность  [Ни слова факт , ни слова результат,   ни слова  солидарность   нет в Словаре Академии Российской.] представители этих былых поколений заявляли, что русская речь терпит немалый урон от такого наплыва вульгарнейших слов.  “Откуда взялся этот факт? —  возмущался, например, Фаддей Булгарин в 1847 году. — Что это за слово? Исковерканное” [“Северная пчела”, 1847, № 93 от 26 апреля. Журнальная всякая всячина.].  Яков   Гpот   уже   в   конце   60­х   годов   объявил   безобразным   новоявленное   слово вдохновлять  [Труды Я.К. Грота, т. II, стр. 14.]  Даже такое слово, как научный,  и то должно было преодолеть большое сопротивление старозаветных пуристов,  прежде  чем  войти в нашу речь в качестве  полноправного слова. Вспомним,   как   поразило   это   слово   Гоголя   в   1851   году.   До   той   поры   он   и   не   слышал   о нем ["Гоголь в воспоминаниях современников”. М. стр. 511.].  Старики требовали, чтобы вместо  научный   говорили только  ученый: ученая   книга, ученый   трактат. Слово  научный   казалось им недопустимой вульгарностью. Впрочем, было время,   когда   даже   слово  вульгарный    они   готовы   были   считать   незаконным.   Пушкин,   не предвидя,   что   оно   обрусеет,   сохранил   в   “Онегине”   его   чужеземную   форму.   Вспомним знаменитые стихи о Татьяне:  Никто б не мог ее прекрасной  Назвать; но с головы до ног  Никто бы в ней найти не мог  Того, что модой самовластной В высоком лондонском кругу  Зовется vulgar.  Не могу...  Люблю я очень это слово,  Но не могу перевести;  Оно у нас покамест ново,  И вряд ли быть ему в чести.  Оно б годилось в эпиграмме...  (VIII глава) Переводить   это   слово   на   русский   язык   не   пришлось,   потому   что   оно   само   стало русским.  И долго не могли старики примириться с таким словосочетанием, как  литературное творчество,  которого не знали ни Державин, ни Жуковский, ни Пушкин [Слова творчество нет ни в Словаре Академии Российской, ни в Словаре церковнославянского и русского языка (СПБ. 1847).]  Конечно, старики были не правы. Теперь и слово надо,  и слово ерунда,  и слово факт, и слово голосование,  и слово научный,  и слово творчество,  и слово обязательно  (в смысле непременно)   ощущаются всеми, и молодыми и старыми, как законнейшие, коренные слова русской речи, и кто же может обойтись без этих слов!  Теперь   уже   всякому   кажется   странным,   что   Некрасов,   написав   в   одной   из   своих повестей ерунда,  должен был пояснить в примечании: “Лакейское слово, равнозначительное слову   —  дрянь  ” [См.   “Петербургские   углы”   в   некрасовском   альманахе   “Физиология Петербурга”, часть 1. СПБ, 1845, стр. 290, и в Полном собрании сочинений Н.А. Некрасова, т. VI. М, 1950, стр. 120.], а “Литературная газета” тех лет, заговорив о чьей­то  виртуозной душе,    сочла   себя   вынужденной   тут   же   прибавить,   что  виртуозный­  “новомодное словцо” [“Литературная газета”, 1841, стр. 94: “В игре и в приемах видна душа виртуозная , чтобы щегольнуть новомодным словцом”.].  В детстве я еще застал стариков (правда, довольно дряхлых), которые говорили на бале, Александрынский  театр, генварь, румяны, белилы, мебели  (во множественном числе) и т. д.  II  Но вот миновали годы, и я, в свою очередь, стал стариком. Теперь по моему возрасту и мне полагается ненавидеть слова, которые введены в нашу речь молодежью, и вопить о порче языка.  Тем   более   что   на   меня,   как   на   всякого   моего   современника,   сразу   в   два­три   года нахлынуло больше новых понятий и слов, чем на моих дедов и прадедов за последние два с половиной столетия. Среди них было немало чудесных, а были и такие, которые казались мне на   первых   порах   незаконными,   вредными,   портящими   русскую   речь,   подлежащими искоренению и забвению.  Помню, как страшно я был возмущен, когда молодые люди, словно сговорившись друг с другом, стали вместо до свиданья  говорить почему­то пока.  Или эта форма: «я пошел» вместо «я ухожу». Человек еще сидит за столом, он только собирается уйти, но изображает свой будущий поступок уже совершенным.  С этим я долго не мог примириться.  В то же самое время молодежью стал по­новому ощущаться глагол переживать. Мы говорили:   «я   переживаю   горе»   или   «я   переживаю   радость»,   а   теперь   говорят:   «я   так переживаю» (без дополнения), и это слово означает теперь: «я волнуюсь», а еще чаще: «я страдаю», «я мучаюсь».  Такой формы не знали ни Толстой, ни Тургенев, ни Чехов. Для них переживать всегда было переходным глаголом. А теперь я слышал своими ушами следующий пересказ одного модного фильма о какой­то старинной эпохе:  — Я так переживаю! — сказала графиня.  — Брось переживать! — сказал маркиз.  По­новому осмыслился глагол воображать . Прежде он означал фантазировать. Теперь он чаще всего означает: чваниться, важничать.  — Он так воображает , — говорят теперь о человеке, который зазнался.  Правда, и прежде было: воображать о себе («много о себе воображаете» и т. д.). Но теперь уже не требуется никаких дополнительных слов.  Очень коробило меня заносчивое выражение  я кушаю.   В мое время то была учтивая форма, с которой человек обращался не к себе, а к другим.  — Пожалуйте кушать!  Если же он говорил о себе: я кушаю­ это ощущалось, как забавное важничанье.  Тогда же в просторечии утвердилось словечке обратно ­  с безумным значением опять.  Помню, когда я впервые услышал из уст молодой домработницы, что вчера вечером пес Бармалей “обратно лаял на Марину и Тату”, я подумал, будто Марина и Тата первые залаяли на этого пса.  Вдруг   нежданно­негаданно   не   только   в   устную,   разговорную,   но   и   в   письменную, книжную   речь   вторглось   новое   словосочетание  в   адрес­  и   в   течение   нескольких   месяцев вытеснило   прежнюю   форму  по   адресу.    Мне   с   непривычки   было   странно   слышать:   “она сказала какую­то колкость в мой адрес”,  “раздались рукоплескания в его адрес”.  Такое же недоумение вызывала во мне новоявленная форма: выбора   (вместо выборы), договора  (вместо договоры), лектора   (вместо лекторы).  В ней слышалось мне что­то залихватское, бесшабашное, забубенное, ухарское.  Напрасно я утешал себя тем, что эту форму уже давно узаконил русский литературный язык. “Ведь, — говорил я себе, — прошло лет восемьдесят, а пожалуй и больше, с тех пор, как русские люди перестали говорить и писать: “до мы,   до кторы, учи тели, профе ссоры, сле  сари,  ю  нкеры, пе  кари, пи  сари, фли  гели, и охотно заменили их формами:  дома  , учителя  , профессора , слесаря , флигеля , юнкера , пекаря   и т. д.” [В “Женитьбе” Гоголя (1836­1842) есть и дома  (1, XIII) и домы  (1, XIV).].  Мало того. Следующее поколение придало ту же залихватскую форму новым десяткам слов, таким, как: бухга лтеры, то мы, ка теры, то поли, ла гери, ди зели.  Стали говорить и писать: бухгалтера , тома , катера , тополя , лагеря , дизеля   и т. д.  Еще   Чехов   не   признавал   этих   форм.   Для   него   существовали   только  инженеры  ,   и тополи  (см., например, IX, 118; XIV, 132), а если бы он услышал: тома  , он подумал бы, что речь идет о французском композиторе Амбруазе Тома.  Казалось бы, довольно. Но нет. Пришло новое поколение, и я услыхал от него: шофера , автора  , библиотекаря  , сектора  ...    И еще через несколько лет:  выхода  , супа  , плана  , матеря , дочеря , секретаря , плоскостя ,  скоростя , ведомостя , возраста , площадя  [По словам Тургенева, форма  площадя     с давних времен существовала в диалекте крестьян Орловской   губернии:   так   назывались   у   них   “большие   сплошные   массы   кустов”   (И.С. Тургенев , Собр. соч., т. 1. М., 1961, стр. 9). Но есть основание думать, что нынешнее слово площадя     возникло независимо от этого орловского термина. Лев Толстой (в 1874 году) утверждал, что в “живой речи употребляется форма воза , а не возы ” (т. XVII, стр. 82).]  Всякий раз я приходил к убеждению, что протестовать против этих слов бесполезно. Я мог сколько угодно возмущаться, выходить из себя, но нельзя же было не видеть, что здесь на протяжении   столетия   происходит   какой­то   безостановочный   стихийный   процесс   замены безударного окончания ы(и ) сильно акцентированным окончанием а(я).  И кто же поручится, что наши правнуки не станут говорить и писать: крана , актера , медведя , желудя .  Наблюдая за пышным расцветом этой ухарской формы, я не раз утешал себя тем, что эта форма завладевает главным образом такими словами,которые в данном профессиональном   (иногда   очень   узком)   кругу   упоминаются   чаще   всего:   форма  плана существует только среди чертежников;  торта   —    в кондитерских;  супа   ­   в ресторанных кухнях; площадя — в домовых управлениях; скоростя — у трактористов.  Пожарные говорят: факела .  Не станем сейчас заниматься вопросом: желателен ли этот процесс или нет, об этом разговор впереди, а покуда нам важно отметить один многознаменательный факт: все усилия бесчисленных   ревнителей   чистоты   языка   остановить   этот   бурный   процесс   или   хотя   бы ослабить его  до  сих  пор  остаются  бесплодными.  Если  бы  мне  даже  и  вздумалось  сейчас написать: «Крымские тополи », или: «томы  Шекспира», я могу быть заранее уверенным, что в моей книге напечатают: «Крымские тополя », «тома  Шекспира».  Так как и тополи  и томы  до того устарели, что современный читатель почуял бы и в них стилизаторство, жеманность, манерничание.  И   новое   значение   словечка:  зачитал.    Преждезачитал    это   значило:   замошенничал книжку, взял почитать и не отдал. А теперь — прочитал вслух, огласил.  «Потом был зачитан  проект резолюции».  Прежде, обращаясь к малышам, мы всегда говорили: дети . Теперь это слово повсюду вытеснено   словом  ребята  .   Оно   звучит   и   в   школах   и   в   детских   садах,   что   чрезвычайно шокирует   старых   людей,   которые   мечтают   о   том,   чтобы   дети   снова   назывались   детьми. Прежде ребятами назывались только крестьянские дети (наравне с солдатами и парнями).  Дома одни лишь ребята.  (Некрасов, III, 12) Было бы поучительно проследить тот процесс, благодаря которому в нынешней речи возобладала деревенская форма.  Вместо  отражать    появилось  отображать.    Вместо  широкие   массы   читателей возник небывалый широкий читатель.  Появилась в детском просторечии новая форма  слабо     (“тебе  слабо     перепрыгнуть через эту канаву”) и т. д.  Очень   раздражала   меня   на   первых   порах   новая   роль   слова  запросто.    Прежде   оно значило: без церемоний.  — Приходите к нам запросто  (то есть по­дружески).  Теперь это слово понимают иначе. Почти вся молодежь говорит:  — Ну это запросто  (то есть: не составляет никакого труда).  Не стану перечислять все слова, какие за мою долгую жизнь вошли в наш родной язык буквально у меня на глазах.  Скажу только, что среди этих слов было немало таких, которые встречал я с любовью и радостью.   О   них   речь   впереди.   А   сейчас   я   говорю   лишь   о   тех,   что   вызывали   у   меня отвращение. Поначалу я был твердо уверен, что это слова­выродки, слова­отщепенцы, что они искажают   и   коверкают   русский   язык,   но   потом,   наперекор   своим   вкусам   и   навыкам, попытался отнестись к ним гораздо добрее.  Стерпится — слюбится! За исключением слова  обратно   (в смысле  опять),   которое никогда и не притязало на то, чтобы войти в наш литературный язык, да пошлого выражения я кушаю,   многие из перечисленных слов могли бы, кажется, мало­помалу завоевать себе право гражданства и уже не коробить меня.  Это в высшей степени любопытный процесс — нормализация недавно возникшего слова в   сознании   тех,   кому   оно   при   своем   появлении   казалось   совсем   неприемлемым,   грубо нарушающим нормы установленной речи.  Очень точно изображает этот процесс становления новых языковых норм академик Яков Грот.   Упомянув   о   том,   что   на   его   памяти   принялись   такие   слова,   как:  деятель, представитель, почин, влиятельный, сдержанный,  ученый справедливо замечает:  “Ход введения подобных слов бывает обыкновенно такой: вначале слово допускается очень немногими; другие его дичатся, смотрят на него недоверчиво, как на незнакомца; но чем оно удачнее, тем чаще начинает являться. Мало­помалу к нему привыкают, и новизна его забывается: следующее поколение уже застает его в ходу и вполне усваивает себе.  Так было, например, со словом деятель;  нынешнее молодое поколение, может быть, и не подозревает, как это слово, при появлении своем в 30­х годах, было встречено враждебно большею   частью   пишущих.   Теперь   оно   слышится   беспрестанно,   входит   уже   и   в правительственные   акты,   а   было   время,   когда   многие,   особенно   из   людей   пожилых, предпочитали ему делатель  (см., напр., сочинения Плетнева).  Иногда случается, однако ж, что и совсем новое слово тотчас полюбится и войдет в моду. Это значит, что оно попало на современный вкус. Так было в самое недавнее время со словами:  влиять   (и  повлиять), влиятельный, относиться к чему­либо   так или иначе и др." [Труды Я.К. Грота, т. II. СПБ, 1899, стр. 17.].  Почему бы этому не случиться и с теми словами, о которых я сейчас говорил?  Конечно, я никогда не введу этих слов в свой собственный речевой обиход. Было бы противоестественно, если бы я, старый человек, в разговоре сказал, например, договора ,  или: тома ,  или: я так переживаю,  или: ну, я пошел,  или: пока,  или: я обязательно подъеду  к вам   сегодня.   Но   почему   бы   мне   не   примириться   с   людьми,   которые   пользуются   таким лексиконом? Право же, было бы очень нетрудно убедить себя в том, что слова эти не хуже других: вполне правильны и даже, пожалуй, желательны.  — Ну что плохого, — говорю я себе, — хотя бы в коротеньком слове пока?  Ведь точно такая же форма прощания с друзьями есть и в других языках, и там она никого не шокирует. Великий   поэт   Уолт   Уитмен   незадолго   до   смерти   простился   с   читателями   трогательным стихотворением  “So long!”, что и значит  по­английски — “Пока!”.  Французское a  bientot имеет то же самое значение. Грубости здесь нет никакой. Напротив, эта форма исполнена самой любезной учтивости, потому что здесь спрессовался такой (приблизительно) смысл: будь благополучен и счастлив, пока  мы не увидимся вновь.  Я   пробую   спорить   с   собою,   пробую   подавить   в   себе   свои   привычные   субъективные вкусы и, сделав над собою усилие, пытаюсь хоть отчасти примириться даже с коробящим меня словечком зачитать.  — Ведь, — говорю я себе, — теперь это слово приобрело специфический смысл, какого не   было   ни   в   одном   производном   от   глагола  читать;    смысл   этот,   мне   сдается,   такой: огласить   одну   или   несколько   официальных   бумаг   на   каком­нибудь   (большею   частью многолюдном) собрании. Да и с выражением  ну, я пошел   не так уж трудно примириться, как чудилось мне в первое время. Великий языковед А.А. Потебня еще в 1874 году отыскал образцы этой формы в литовских, сербских, украинских текстах, а также в наших старорусских духовных стихах:  Молися ты господу, трудися  За Алексея божия человека,  А я пошел  во иншую землю [А.А. Потебня,  Из записок по русской грамматике, т. I­II. М., 1958, стр. 271­275.]. Увидя это я пошел  в древней песне, существующей по меньшей мере полтысячи лет, я уже не мог восставать против этого — как теперь оказалось — далеко не нового “новшества”, узаконенного нашим языком с давних пор и совершенно оправданного еще в 70­х годах одним из авторитетнейших наших лингвистов.  Не так­то легко оказалось побороть инстинктивное отвращение к формам: инженера, договора, площадя, скорости .  Но   и   здесь   я   решил   преодолеть   свои   личные   вкусы   и   вдуматься   во   все   эти   слова беспристрастно.  — Для   меня   несомненно, —   сказал   я   себе, —   что   массовое   перенесение   акцента   с первых слогов на последние происходит в наше время неспроста. Деревенская, некрасовская Русь такой переакцентировки не знала: язык патриархальной деревни тяготел к протяжным, неторопливым   словам   с   дактилическими   окончаниями   (то   есть   к   таким   словам,   которые имеют ударение на третьем слоге от конца):  Порасста влены  тамсто лики точё ные,   Поразо стланы  тамска терти бра ные.  (II,   153) [   Подробнее   см.   об   этом:  Корней   Чуковский,    Мастерство   Некрасова,   изд. третье. М., 1959, стр. 592­610.] На две строки целых шесть трехсложных, четырехсложных, пятисложных слов. Такое долгословие вполне отвечало эстетическим вкусам старозаветной деревни.  Этот   вкус   отразился   и   в   поэзии   Некрасова   (а   также   Кольцова,   Никитина   и   других “мужицких демократов”):  Всевынося щего ру сского племе ни  Многострада льная мать!  Недаром   долгие   протяжные   слова,   соответствующие   медлительным   темпам патриархального   быта,   так   характерны   для   песенного   народного   творчества   минувших столетий. В связи с индустриализацией страны эти медлительные темпы изжиты: наряду с протяжной песней появилась короткая частушка, слова стали энергичнее, короче, отрывистее. А в длинных словах, к которым столько веков тяготела эстетика старорусских произведений народной поэзии — колыбельных и свадебных песен, былин и т. д., ударения перекочевали с третьего слога (от конца) на последний. Начался планомерный процесс вытеснения долгих дактилических слов словами с мужским окончанием: вместо ма тери  стало матеря ,  вместо ска терти — скатертя ,  вместо то поли  — тополя .  Так что и эти трансформации слов и эта тяга к наконечным ударениям исторически обусловлены давнишней тенденцией нашего речевого развития.  Да и форма  я переживаю,   может быть, совсем не такой криминал. Ведь во всяком живом   разговоре   мы   часто   опускаем   слова,   которые   легко   угадываются   и   говорящим   и слушающим.   Мы   говорим:   “Скоро   девять”   (и   подразумеваем:   часов).   Или:   “У   него температура” (подразумеваем: высокая). Или: “Ей за сорок” (подразумеваем: лет). Или: “Мы едем на Басманную” (подразумеваем: улицу).  Такое   опущение   называется   эллипсисом.   Здесь   вполне   законная   экономия   речи. Вспомним   другой   переходный   глагол,   тоже   в   последнее   время   утративший   кое­где   свою переходность: нарушать.  Все мы слышали от кондукторов, милиционеров и дворников:  — Граждане, не нарушайте!  Подразумевается: установленных правил. И другая такая же форма:  — Граждане, переходя улицу там, где нет перехода, вы подвергаетесь.  Эллипсис ли это, не знаю. Но переживать,  уж конечно, не эллипсис: дополнение здесь не подразумевается, а просто отсутствует.  Тот, кто произнес эту фразу, даже удивился бы, если бы его спросили, что именно он переживает: горе или радость. О радости не может быть и речи; переживать  нынче означает: волноваться, тревожиться.  Как бы ни коробило нас это новое значение старого слова, оно так прочно утвердилось в языке, что реставрация былого значения едва ли возможна.  Теперь   мне   даже   странно   вспомнить,   как   сердило   меня   на   первых   порах   нынешнее словосочетание: сто грамм.  — Не сто грамм,  а сто граммов! ­  с негодованием выкрикивал я.  Но мало­помалу привык, обтерпелся, и теперь эта новая форма кажется мне совершенно нормальной.  И сказать ли? Я даже сделал попытку примириться с русским падежным окончанием слова пальто.  Конечно,   это   для   меня   трудновато,   и   я   по­прежнему   тяжко   страдаю,   если   в   моем присутствии кто­нибудь скажет, что он нигде не находит пальта   или идет к себе домой за пальтом.  Но все же я стараюсь не сердиться и утешаю себя таким рассуждением  — Ведь, — говорю я себе, — вся история слова пальто  подсказывает нам эти формы. В повестях   и   романах,   написанных   около   середины   минувшего   века   или   несколько   раньше, слово это печаталось французскими буквами:  “Он надел свой модный paletot”.  “Его синий paletot был в пыли”.  По­французски   paletot   —   мужского   рода,   и   даже   тогда,   когда   это   слово   стало печататься русскими буквами, оно еще лет восемь или десять сохраняло мужской род и у нас. В тогдашних книгах мы могли прочитать:  “Этот красивый пальто”,  “Он распахнул свой осенний пальто”.  Но вот после того, как пальто стало очень распространенной одеждой, его название сделалось общенародным, а когда народ ощутил это слово таким же своим, чисто русским, как, скажем,  яйцо, колесо, молоко, толокно,   он стал склонять его по правилам русской грамматики: пальто , пальту, пальтом  и даже польта.  — Что же  здесь  худого? — говорил  я себе и  тут же  пытался  убедить  себя новыми доводами. — Ведь русский язык настолько жизнеспособен, здоров и могуч, что тысячу раз на протяжении веков самовластно подчинял своим собственным законам и требованиям любое иноязычное слово, какое ни войдет в его орбиту.  В самом деле. Чуть только он взял у татар такие слова, как  тулуп, халат, кушак, амбар, сундук, туман, армяк, арбуз,   ничто не помешало ему склонять эти чужие слова по законам русской грамматики: сундук, сундука, сундуком. Точно так же поступил он со словами, которые добыл у немцев, с такими, как фартук, бляха, парикмахер, курорт.  У французов он взял не только  пальто,   но и такие слова, как  бульон, пассажир, спектакль, пьеса, кулиса, билет, ­   так неужели он до того анемичен и слаб, что не может распоряжаться этими словами по­своему, изменять их по числам, падежам и родам, создавать такие чисто русские формы, как пьеска, закулисный, безбилетный, бульонщик?  Конечно, нет! Эти слова совершенно подвластны ему. Почему же делать исключение для слова  пальто,   которое к тому же до того обрусело, что тоже обросло исконно русскими национальными формами: пальтишко, пальтецо  и т. д.  Почему же не склонять это слово, как склоняется, скажем, шило, коромысло, весло ? Ведь оно принадлежит именно к этому ряду существительных среднего рода. Пуристы же хотят, чтобы оно оставалось в ряду таких несклоняемых слов, как  домино, депо, трюмо, манто, метро, бюро   и т. д. Между тем оно уже вырвалось из этого ряда, и нет никакого резона переносить его обратно в этот ряд.  Впрочем,   и  метро,    тоже   не   слишком­то   сохраняют   свою   и  бюро,    и  депо  неподвижность. Ведь просторечие склоняет их по всем падежам.  — В депе   — танцы.  — Завтра на бюре   рассмотрим!  — Я лучше метро м  поеду!  Сравни у Маяковского:  Я, товарищи, из военной бюры .  (“Хорошо!”) Русский   язык   вообще   тяготеет   к   склонению   несклоняемых   слов.   Не   потому   ли, например, создалось слово кофий,  что кофе  никак не возможно склонять? Не потому ли кое­ где утвердились формы  радиво   (вместо радио) и  какава   (вместо какао), что эти формы можно изменять по падежам?  Всякое   новое   поколение   русских   детей   изобретает   эти   формы   опять   и   опять. Четырехлетний сын профессора Гвоздева называл радиомачты —  радивы   и твердо верил в склоняемость слова пальто,   вводя в свою речь такие формы, как в пальте, пальты  [А.Н. Гвоздев,   Вопросы  изучения   детской  речи.  М., 1961,  стр. 307 и  316.]  Воспитывался  он в высококультурной семье, где никто не употреблял этих форм.  III  Так убеждал я себя, и мне казалось, что все мои доводы неотразимо логичны.  Но,   очевидно,   одной   логики   мало   для   оценки   того   или   иного   языкового   явления. Существуют другие критерии, которые сильнее всякой логики. Мы можем сколько угодно доказывать   и   себе   и   другим,   что   то   или   иное   слово   и   по   своему   смыслу,   и   по   своей экспрессии, и по своей грамматической форме не вызывает никаких нареканий. И все же по каким­то особым причинам человек, который произнесет это слово в обществе образованных, культурных людей, скомпрометирует себя в их глазах. Конечно, формы словоупотребления чрезвычайно меняются, и трудно предсказать их судьбу, но всякий, кто скажет, например, в 1962 году выбора,  сразу зарекомендует себя как человек не очень высокой культуры.  И  как бы  ни  были  убедительны  доводы,  при  помощи которых  я  пытался  оправдать склоняемость слова  пальто  , все же едва я услыхал от одной очень милой медицинской сестры, что осенью она любит ходить без пальта,  я невольно почувствовал к ней антипатию.  И тут мне сделалось ясно, что, несмотря на все свои попытки защитить эту, казалось бы, совершенно законную форму, я все же в глубине души не приемлю ее. Ни под каким видом, до конца своих дней я не мог бы ни написать, ни сказать в разговоре:  пальта, пальту   или пальтом.  И нелегко мне чувствовать расположение к тому человеку — будь он врач, инженер, литератор, учитель, студент, который скажет при мне:  — Он смеялся в мой адрес.  Или:  — Матеря  пришли на выбора .  Может быть, в будущем, в 70­х годах, эти формы окончательно утвердятся в обиходе культурных людей, но сейчас, в 1962 году, они все еще ощущаются мною как верная примета бескультурья!  Что   же   касается   таких   форм,   как  пока,   я   пошел,   вроде   дождик   идет    и   др.,   их, несомненно, пора амнистировать, потому что их связь с той средой, которая их породила, успела уже всеми позабыться, и, таким образом, из разряда просторечных и жаргонных они уже прочно вошли в разряд литературных, и нет ни малейшей нужды изгонять их оттуда.  Глава вторая  МНИМЫЕ БОЛЕЗНИ И — ПОДЛИННЫЕ   I  Господи, какой кавардак! — воскликнула на днях одна старуха, войдя в комнату, где пятилетние дети разбросали по полу игрушки.  И мне вспомнилась прелюбопытная биография этого странного слова.  В   семнадцатом   веке  кавардаком    называли   дорогое   и   вкусное   яство,   которым лакомились главным образом цари и бояре.  Но   миновали   годы,   и   этим   словом   стали   называть   то   отвратительное   варево,   вроде болтушки, которым казнокрады­подрядчики военного ведомства кормили голодных солдат. В болтушку бросали что попало: и нечищеную рыбу (с песком!), и сухари, и кислую капусту, и лук. Мудрено ли, что словом  кавардак   стали  кое­где  именовать острую боль  в животе, причиненную скверной едой?  А потом, еще через несколько лет, к тому же слову прочно прикрепилось значение: бестолочь,   неразбериха,   беспорядок,   неряшество.   Об   этом   я   узнал   из   статьи   известного лингвиста — профессора Б.А. Ларина [Б.А. Ларин, Из истории слов. Сб. Памяти академика Л. В. Щербы. Л., 1951, стр. 191­200.].  В той же статье сообщается диковинная биография слова семья.  В дофеодальную, родо­племенную эпоху это слово означало “коллектив родни”. После внедрения феодализма смысл слова резко изменился. Оно стало означать “слуги”, “рабы”, “челядь”. В одном старорусском документе читаем:  “Взяли его, Сеньку, в полон татаровья с женою и с 2 детьми и со всею семьею " (1660). Из чего следует, что ни жена, ни дети не назывались в то время семьей.  Наряду с этим у слова семья  появилось новое значение: оно стало синонимом жены.  В одном тексте так и сказано, что некий Евтропьев внес столько­то рублев в монастырь за детей и за семью свою Матрену,  а в другом тексте другая жена называется семья Агриппина.  Это значение слова семья  сбереглось и в фольклоре:  Здравствуй, Добрыня сын Никитинич,  Со своею да с любой семьей  — С той было Маринушкой Кайдальевной. Причем одновременно с этим значением (семья­жена) сохранялось и то — основное — значение   (семья­родня).   Впоследствии   первое   из   этих   значений   было   отброшено, пренебрежено и забыто. Говорят, оно доживает свой век кое­где на Дону да в Поволжье.  Когда   читаешь   такие   биографии   слов,   окончательно   утверждаешься   в   мысли,   что русский  язык,  как  и   всякий   здоровый   и  сильный   организм,  весь  в   движении,  в   динамике непрерывного роста.  Одни   его   слова   отмирают,   другие   рождаются,   третьи   из   областных   и   жаргонных становятся литературными, четвертые из литературных уходят назад — в просторечие, пятые произносятся совсем по­другому, чем произносились лет сорок назад, шестые требуют других падежей, чем это было, скажем, при Жуковском и Пушкине.  Нет ни на миг остановки, и не может быть остановки. Здесь все движется, все течет, все меняется. И только пуристы из самых наивных всегда воображают, что язык — это нечто неподвижное, навеки застылое, — не бурный поток, но стоячее озеро.  Академик   В.В. Виноградов   уже   много   лет   печатает   (к   сожалению,   редко)   краткие очерки   под   общим   заглавием   “Из   истории   русской   литературной   лексики”.   Эти   очерки помогают читателю  не  только  проследить  те  пути  и  перепутья,  по которым  приходилось брести иному старинному русскому слову, покуда оно не нашло современного смысла, но и уразуметь,   как   многообразны   процессы,   при   помощи   которых   наш   язык   непрерывно, безостановочно, из эпохи в эпоху обновляет свой словарный состав.  “При изучении конкретной истории отдельных слов, — справедливо говорит академик Виноградов, —   обнаруживаются   те   многомиллионные   ручьи   и   потоки,   которые   с   разных сторон — из глубин народной жизни и устного народного творчества, из быта и культуры разных   слоев   общества,   из   разных   областей   профессионального   труда,   из   сочинений крупнейших писателей — несут новые формы выражения и выразительности, новые мысли, новые слова и значения в «едва пределы имеющее море» (как выразился Ломоносов) русского литературного   языка” [В.В.   Виноградов,   Из   истории   современной   русской   литературной лексики. “Известия Академии наук  СССР”, т. IX, 1950, вып. 5, стр. 376.].  В этих этюдах ученый подробно рассказывает, каким образом, например, слово веянье из термина, относящегося к деревенским работам, стало термином философским, а потом освободилось от философской окраски и стало (преимущественно во множественном числе) означать:   “господствующие   в   обществе   взгляды”,   причем   чаще   всего   сочеталось   с прилагательным  новые:   “новые веянья”, “новейшие веянья”. Так же поучительны богатые приключениями   биографии   слов   и   выражений:  на   мази,   ахинея,   свистопляска,   кисейная барышня, стрельнуть, отсебятина  и многие другие, исследованные В.В. Виноградовым в их живой и многосложной динамике.  О   такой   же   трансформации   множества   старых   речений   говорит   Л. Боровой   в   своей увлекательной книге «Путь слова», содержание которой раскрыто в подзаголовке «Очерки о старом и новом в языке русской советской литературы» [Л. Боровой, Путь слова. М., 1960.].  Лексика каждой эпохи изменчива, и ее невозможно навязывать позднейшим поколениям. И кто же станет требовать, чтобы слово  кавардак   воспринималось в настоящее время как «лакомое блюдо именитых бояр» или как «боль в животе». Прежние смысловые значения слов — исчезают бесследно, язык движется вперед без оглядки — в зависимости от изменений социального строя, от завоеваний науки и техники и от других чрезвычайно разнообразных причин.  II Огулом   осуждая   современную   речь,   многие   поборники   ее   чистоты   любят   призывать молодежь:  — Назад к Пушкину!  Как некогда их отцы призывали:  — Назад к Карамзину!  А их деды:  — Назад к Ломоносову!  Эти призывы никогда не бывали услышаны. Конечно, Пушкин на веки веков чудотворно преобразил нашу речь, придав ей прозрачную ясность, золотую простоту, музыкальность, и мы учимся у него до последних седин и храним его заветы как святыню, но в его лексике не было и   быть   не   могло   тысячи   драгоценнейших   оборотов   и   слов,   созданных   более   поздними поколениями русских людей.  Теперь   уже   мы   не   скажем   вслед   за   ним:  верьх,   скрып,   дальний,   тополы,   чернилы, бревны, оспоривать, турков.  Мы утратили пушкинскую глагольную форму пришед  (которая, впрочем, в ту пору уже доживала свой век).  Мы   не   употребляем   слова  позор    в   смысле  зрелище    и   слова  плеск    в   смысле аплодисменты.  Были у Пушкина и такие слова, которые в его эпоху считались вполне литературными, утвердившимися   в   речи   интеллигентных   людей,   а   несколько   десятилетий   спустя   успели перейти   в   просторечие:   он   писал  крылос,   разойтиться,   захочем    [См.   в   книге   Б.В. Томашевского “Стих и язык” статью “Вопросы языка в творчестве Пушкина”. М., 1959, стр. 371.]. И вспомним двустишие из “Евгения Онегина”:  Все, чем для прихоти обильной  Торгует Лондон щепетильный.  Посмотрев   в  современный   словарь,  вы   прочтете,  что  щепетильный   —  это  “строго принципиальный   в   отношениях   с   кем­нибудь” [С.И.   Ожегов,   Словарь   русского   языка.   М., 1960, стр. 887.].  Между   тем   во   времена   Пушкина   это   значило   “галантерейный,   торгующий галантерейными товарами: галстуками, перчатками, лентами, гребенками, пуговицами”.  И ярем,  и стогны,  и вежды,  и вотще,  и алкать,  и ярмонка,  и нашед,  и времян,  и пиит,   и  карла,   и  перси,   и  пени,   и  денница,   и  плески,   и  подъемлют.    и  десница,   и пламень,    и  длань,    и   другие   слова,   все   еще   жившие   в   языке   той   эпохи   (хотя   и   тогда ощущавшиеся чуть­чуть архаичными), давно уже стали достоянием истории, и, конечно, никто из современных писателей не введет их в свои сочинения на том основании, что эти слова — пушкинские.  И   после   Пушкина   —   сколько   появилось   оборотов   и   слов,   которые,   отслужив   свою недолгую службу, либо переосмыслялись, либо исчезали совсем!  Взять   хотя   бы   слово  плакат.    Кто   не   знает   этих   уличных,   ослепительно   ярких, разноцветных картин, нарисованных с агитационными или рекламно­коммерческими целями? Мы так привыкли к плакатам,   к плакатной   живописи, плакатным   художникам, мы так часто говорим: “это слишком  плакатно”,   или: “этому рисунку не хватает  плакатности”, что нам очень трудно представить себе то сравнительно недавнее время, когда плакатами назывались... паспорта для крестьян и мещан.  Между   тем,   если   вы   возьмете   словарь   Даля,   вышедший   в   обновленной   редакции   в 1911 году, вы не без удивления прочтете: “Плакат,   м. (нем. Plakat), паспорт (!) для людей податного сословия” (!!) [В. И. Даль, Толковый словарь живого великорусского языка, т. III. М.­П., 1911, столбец 298.]. Это все, что в начале двадцатого века можно было в России сказать о плакате.  И еще пример. Молодое поколение (да и то, что постарше) давно освоилось с такими формами, как “Звонила  Вера, что завтра уезжает”, или: “Позвони  Еремееву, чтобы прислал чемодан”, но еще Чехов не знал этих форм. Не знал он и формы: “говорить по телефону”. Он   писал:   “Сейчас  в   телефон    говорила   со   мной   Татаринова”   (XIX,   231);   “Альтшуллер говорил  в телефон”   (XIX, 231); “Сейчас говорил  в телефон   грузинский учитель” (XIX, 280); “Сейчас говорил в телефон  с Л. Толстым” (XIX, 186) и т. д.  Та же форма в его “Рассказе неизвестного человека”: “Я заказывал в ресторане кусок ростбифа и говорил в телефон   Елисееву, чтобы прислали нам икры, сыру, устриц и проч.” (VIII, 180).  Изменение микроскопическое, почти неприметное: замена одного крохотного словечка другим,   но   именно   путем   безостановочного   изменения   микрочастиц   языка   меняется   его словесная ткань.  Иногда привычные слова вдруг приобретают новый смысл, который более актуален, чем прежний.   Таково,   например,   слово  спутник,    которое   внезапно   прогремело   на   всех континентах в качестве всемирного термина, применяемого к искусственным небесным телам, из­за чего первоначальное, старое, “земное” значение этого слова сразу потускнело и зачахло. В нашей стране уже растет поколение, которое даже не слыхало о том, что в жизни бывают спутники,  не имеющие отношения к космосу.:  Как­то в одной из своих лекций о Чехове я, выступая перед радиослушателями, сказал между прочим, что его обокрали дорожные спутники. Четырехлетний житель Севастополя, Вова, случайно услыхал эту фразу, и на лице его появилось выражение ужаса:  — Мама, ты слышишь? Спутника обокрали! [Корней Чуковский, От двух до пяти. М., 1961, стр. 70.]  Первоначальное значение этого слова, еще недавно такое живое и ясное, для Вовы, как и для миллиона других его сверстников, просто не существует и не имеет права существовать. Оно вытеснено новым значением, таким победоносным и величественным.  Да и взрослые, насколько удалось мне заметить, избегают употреблять это слово в том смысле,   в   каком   оно   употреблялось   до   запуска   искусственных  спутников  .   Можно   быть твердо уверенным, что в настоящее время Горький не озаглавил бы своего рассказа “Мой спутник ”, а Вера Панова не назвала бы своей повести “Спутники ”. Старик Жуковский, живи он теперь, не призывал бы нас хранить благодарную память  О милых спутниках,  которые наш свет  Своим сопутствием для нас животворили...  [В.А. Жуковский. Библиотека поэта. Л., 1956, стр. 251.] Ибо это слово переродилось в один­единственный день, нанеся непоправимый ущерб своему первоначальному смыслу.  Точно   такая   же   судьба   постигла   слово  шофер.    Современному   читателю   кажется фантастически странной фраза Григоровича, сказанная в 1845 году Достоевскому:  — Я   ваш   клакёр­шофер [Ф.   Достоевский,   Письма,   т.   1.   М.­Л.,   1928,   стр.   82.   По­ французски: “je suis votre claqueur­chauffeur”.].  Автомобилей тогда и в помине не было. Так что, называя себя шофером Достоевского, Григорович отнюдь не хотел сказать, что он водитель персональной машины автора “Бедных людей”. Французское слово шофер  (chauffeur) значило тогда кочегар, истопник  (буквально: “тот, кто согревает”). Григорович именно эту роль и приписывал себе — роль разогревателя славы своего великого друга.  Но   вот   во   Франции   появились   автомобили,   и   слово  шофер    получило   новый, неожиданный   смысл,   а   старый   смысл   понемногу   позабылся,   и   теперь   во   всем   мире   оно означает: водитель автомобильного транспорта [Simeon Potter, Language in the modern world. (Penguin), 1960, p. 160. ].  Оттого­то не существует таких словарей, о которых мы могли бы сказать, что в них помещается весь словарный капитал того или иного народа, даже в том случае, если словарь называется полным. Превосходный “Словарь русского языка”, составленный С.И. Ожеговым, вышел   четвертым   изданием   в   1960 году,   между   тем   теперь   стало   ясно,   что   он   требует поправок, перемен, дополнений. Например, о  космонавте   в словаре говорится: “Тот, кто будет совершать полеты в космос” [С.И. Ожегов, Словарь русского языка. М., 1960, стр. 292.]. Теперь это  будет    уже устарело. Теперь о космонавте необходимо писать: “Тот, кто совершает  полеты в космос”.  С величайшей гордостью вспоминают советские люди, как чудесно обновила наш язык революция.  Она   очистила   его   от   таких   омерзительных   слов,   как  жид,   малоросс,   инородец, простонародье, мужичьё  и т.д. Из действующих слов они сразу же стали архивными 1.  А   также:  ваша   светлость,   ваше   сиятельство,   ваше   благородие,   ваше высокопревосходительство  и т. д.  Уничтожено   унизительное   слово  прошение.    Изгнано   слово  жалованье,    которое заменилось зарплатой,  ибо в жалованье  с давних времен сохранялся оттенок унизительной милости:  — Государь жалует тебя (землей или чином),  И   нужно   ли   говорить,   каким   огромным   содержанием   насыщены   такие   новые   слова, которые вошли в языки всего мира, как  Советы, советский, колхоз, комсомол, спутник, прилуниться  и т. д.  Впервые   в   истории   нашей   планеты   русский   язык   становится   языком   всемирного значения.   Трудно   представить   себе   в   настоящее   время   какой­нибудь   университет   или колледж в Англии, в США, во Франции, в Италии, в Швеции, где бы не было кафедры (или нескольких кафедр) русского языка и словесности и где эти кафедры не привлекали бы самую широкую массу студенчества.  “В   настоящее   время, —   говорит   академик   В.В. Виноградов, —   в   сознании   всего человечества именно русский язык становится действенным средством для всестороннего, углубленного   понимания   в   области   развития   социалистических   идей...   Русский   язык   стал интернациональным   языком,   языком   межгосударственного   общения   и   культурно­ идеологического взаимодействия между всеми народами Советского Союза. Русский язык распространяется везде в странах Запада и Востока. Интерес к его изучению возрастает на всех материках нашей планеты” [Акад. В.В. Виноградов, О культуре русской речи. Статья в журнале “Русский язык в школе”, 1961, №3.].  А такие народы, как таджики, узбеки, азербайджанцы, казахи, дагестанцы, туркмены и многие   другие,   охотно   и   радушно   ввели   в   свой   речевой   обиход   тысячи   русских   слов   — философских,   общественно­политических,   научных,   технических   терминов,­а   также иноязычных, уже обруселых.  С   ростом   и   укреплением   советской   государственности   многие   старинные   слова, отмененные на первых порах революционными массами, снова были введены в обиход, так как те   мрачные   ассоциации,   которые   эти   слова   вызывали   в   народе,   уже   забылись   новым поколением советских людей. Так, в связи с заменой названия армии, вышли из употребления слова красногвардеец  и красноармеец,  их заменило слово солдат.  Появились много лет не 1 Соответственно, контрреволюция 90­х годов вернула в лексикон многие из этих омерзительных слов — V.V. А   вместе   с   ними   и   такие   подобострастные   формулы,   утверждавшие   неравенство   людей,   как  милостивый государь,   ваш   покорный   слуга,   покорнейше   прошу,   покорнейше   благодарю,   соблаговолите,   соизвольте, извольте, честь имею быть  и т. д. употреблявшиеся   слова:  воин,   рядовой,   гвардии   рядовой,   гвардеец,   воинство,   кавалер ордена, ополченец  и др.  Вновь возродились такие слова, как полковник, подполковник, генерал. Комиссариаты заменились министерствами, комиссары  — министрами. Полпредства  переименованы в посольства, полпреды  — в послов. Исправдомам  и домзакам  вновь было присвоено общее наименование — тюрьма”  [В.Ф. Алтайская, Переходные явления в лексике русского языка послеоктябрьского   периода.   “Русский   язык   в   школе”,   1960,   №   5,   стр.   16­17.   Почти   все последние   примеры   заимствованы   из   этой   статьи.   В   ней   дана   глубоко   продуманная мотивировка каждой из произошедших в языке перемен.].  А некоторые слова позабылись, исчезли: военспец, всеобуч, деткор, юнкор, румчерод, гаврилка  (воротничок), керенка, максимка  (поезд), открепляться, мешочничать  и т.д., и т.д., и т.д.  III  Все это так. Этого нельзя забывать. Каждый живой язык, если он и вправду живой, вечно движется, вечно растет.  Но одновременно с этим в жизни языка чрезвычайно могущественна и другая тенденция прямо противоположного свойства, столь же важная, столь же полезная. Она заключается в упорном   и   решительном   сопротивлении   новшествам,   в   создании   всевозможных   плотин   и барьеров, которые сильно препятствуют слишком быстрому и беспорядочному обновлению речи.  Без этих плотин и барьеров язык не выдержал бы напора бесчисленного множества слов, рождающихся каждую минуту, он весь расшатался бы, превратился бы в хаос, утратил бы свой   целостный,   монолитный   характер.   Только   этой   благодатной   особенностью   нашего языкового развития объясняется  то, что, как бы ни менялся язык, какими бы новыми ни обрастал   он   словами,   его   общенациональные   законы   и   нормы   в   основе   своей   остаются устойчивы, неизменны, незыблемы:  Как сильно буря ни тревожит  Вершины вековых древес,  Она ни долу не положит,  Ни даже раскачать не может  До корня заповедный лес.  (Некрасов, II, 461) Пускай она, эта буря, и повалит какую­нибудь одряхлевшую сосну или ель. Пускай где­ нибудь под тенью дубов разрастется колючий бурьян. Лес все же останется лесом, какая бы судьба ни постигла его отдельные деревья или ветви. Даже в те эпохи, когда в язык проникает наибольшее число новых оборотов и терминов, а старые исчезают десятками, он в главной своей   сути   остается   все   тем   же,   сохраняя   в   неприкосновенности   золотой   фонд   и   своего словаря и своих грамматических норм, выработанных в былые века. Сильный, выразительный и гибкий язык, ставший драгоценнейшим достоянием народа, он мудро устойчив и строг.  Вспомним,   например,  романы   Достоевского:   сколько  там  новых   словечек   и  слов!   И шлёпохвостница,  и окраинец,  и слепондас,  и куцавеешный,  и какое­то всемство  и пр. Но, кроме слова стушеваться , ни одно нe перешло из сочинений писателя в общенациональный литературный язык [А.Г. Горнфельд. Новые словечки и старые слова. П., 1922, стр. 28­33. К этим   словам   можно   присовокупить   и   другие   неологизмы   Достоевского:  юношественный, картавка. ].  То   же   случилось   и   с   теми   словами,   которые   изобрел   Маяковский:  громадьё, нагаммить, стодомый, крикогубый  и многие десятки других. Стихи Маяковского завоевали себе всемирную славу, их знает наизусть вся страна, но ни одно из этих слов не привилось в языке, хотя под пером у поэта они хороши и естественны.  Лет тридцать назад некий филолог составил весьма несуразный словарь, где настойчиво рекомендовал русским людям такие слова, каксвоевина, царщина, викжеляние  и пр., уверяя, что  это  и   есть  законнейшая   советская   лексика [См.  В.З.  Овсянников,  Литературная   речь. Толковый словарь современной общелитературной фразеологии. М., 1935, стр. 48, 241, 306.]. Но народ нe утвердил этих новшеств, и новые слова оказались словами­времянками. Вообще количество новых выражений и слов, каким бы огромным ни казалось оно современникам, не идет ни в какое сравнение с количеством тех выражений и слов, которые пребывают в веках неизменными. Народное чутье, народный вкус — суровые регуляторы речи, и если бы не эта суровость, язык в каких­нибудь пять­десять лет весь зарос бы словесной крапивой. Оттого­то, несмотря   ни   на   какие  денницы    пушкинский   язык   ощущается   нами   как современный,   сегодняшний:   его   спасла   приверженность   народа   к   устойчивым   традициям своего языка.    и  вежды,  В каждую эпоху литературный язык представляет собой равнодействующую этих двух противоположных стремлений, одинаково законных и естественных: одно — к безудержному обновлению речи, другое — к охране ее старых, испытанных, издавна установленных форм. Оба стремления, проявляясь с одинаковой силой, обрекли бы наш язык нa абсолютный застой, неподвижность. Сила новаторов все же во всякое время превышает силу консерваторов — это­то   и   обеспечивает   языку   его   правильный   рост.   Все   дело   в   пропорции,   в   норме   —   в гармонии да   и нет  . Здесь то раздвоение единого и единство противоположностей, которое и составляет самую суть диалектики.  Так   как   в   нашу   эпоху   обновление   речи   происходит   очень   уж   бурными   темпами, блюстители ее чистоты со своей стороны принимают героические меры, чтобы хоть немного сдержать небывалый напор новых оборотов и слов, хлынувших с неистовой силой в нашу разговорную и литературную речь.  IV  Если бы у кого­нибудь было сомнение, что борьба за нерушимые языковые традиции­ одна   из   самых   насущных,   злободневных   задач   нашей   нынешней   общественной   жизни,   что никогда   еще   разрешение   этой   задачи   не   казалось   более   важным   и   нужным,   чем   нынче, достаточно хотя бы бегло взглянуть на полки и витрины книжных лавок.  Никогда еще не выходило такого множества книг, диссертаций, популярных брошюр, газетно­журнальных статей, стремящихся так или иначе повысить нашу языковую культуру.  Одна за другою появляются в Москве, в Ленинграде, в Иркутске, в Вологде, в Минске, в Донецке разнообразные книги под однообразными заголовками: “Вопросы культуры речи”, “Нормы культурной речи”, “Культура речи”, “О культуре русской речи”, “Культура речи и стиль” и снова “Культуpa речи”, и каждая из них борется за правильную, чистую русскую речь [См., например: В.Д. Кудрявцев, Культура речи (Иркутск); С.К. Евграфов, О культуре речи (Пенза); Г.И. Рихтер, Нормы литературной речи, по преимуществу разговорной (Донецк) и мн. др.].  Академия   наук   СССР   стала   выпускать   под   руководством   профессора   С.И. Ожегова популярную   серию   сборников   “Вопросы   культуры   речи”.   К   широкому   обсуждению   этих вопросов   редакция   стремится   привлечь   педагогов,   писателей,   научных,   технических   и театральных работников.  Самое   слово  СЛОВО    стало   одним   из   актуальнейших   слов.   Это   видно   даже   по заголовкам тех книг, которые в таком изобилии появились в последние годы: “Путь слова ” Л. Борового, “Слово   о словах ” Льва Успенского, “В мире слов ” Б. Казанского, “Из жизни слов ” Эд. Вартаньяна и т. д.  Причем в большинстве случаев все это не какие­нибудь скороспелки: в их основе — многолетние раздумья над прихотливыми судьбами русского слова. И Боровой, и Казанский, и Успенский любовно собрали — “по зернышку”­огромный языковый материал. Необычайная новизна их исследований заключается в том, что эти исследования предназначены не для специалистов­филологов, а для  самой  широкой читательской  массы,  чего еще никогда не случалось в былые эпохи.  Это показывает, что широкие массы — впервые за всю историю русской культуры — страстно заинтересовались своим родным языком и жаждут во что бы то ни стало понять, каков его исторический путь, каковы его законы и требования.  Каждую   из   этих.   книг   я   назвал   бы   “Занимательная   лингвистика”,   так   как   они принадлежат   к   той   же   категории   популярных   изданий,   что   “Занимательная   химия”, “Занимательная геометрия”, “Занимательная физика”, которые пользуются у нас заслуженной славой. Их главная задача не столько в том, чтобы приобщить читателя к теоретическим течениям и веяниям современной лингвистики, сколько в том, чтобы научить его думать о родной речи, о ее красотах, причудах и принципах.  От   большинства   популяризаторских   книг   книги   Борового,   Казанского,   Успенского отличаются тем, что они не пересказывают фактов и сведений, полученных из вторых рук. Нет, это книги творческие. Боровой, например, в своих чрезвычайно интересных этюдах по истории   советской   лексики   опирается   исключительно   на   свои   разыскания.   Это   в   полном смысле   слова   научные   книги,   но   обращены   они   к   неискушенным   читателям   —   простым советским людям, которые сроду не занимались никакой филологией. Такова же прелестная книга Измаила Уразова “Почему мы так говорим”.  В первый раз за все время существования лингвистики она вышла из профессорских кабинетов на улицу, завладевает умами людей, никогда не интересовавшихся ею.  Здесь очень характерное знамение времени. С какой жадностью современный читатель набрасывается   на   подобные   книги,   видно   хотя   бы   из   того,   что   "Слово   о   словах”   Льва Успенского   выдержало   в   короткое   время   три   издания,   а   книги   Уразова   и   Казанского разошлись буквально в два­три дня. Столь же горячо и радушно встретил читатель изданную в городе Горьком книгу профессора А.В. Миртова “Говори правильно”, ленинградскую книгу Бориса Тимофеева “Так ли мы говорим?” и ранее изданную (в Вологде) книгу Б. Головина “О культуре русской речи”. Характерно, что и книга Казанского и книга Успенского — обе украшены   множеством   разнообразных   картинок,   среди   которых   немало   комических.   Уже одно это показывает, на какого читателя рассчитаны новые книги.  Интерес к своему языку у этого читателя  отнюдь не академический, а  мятежный и бурный. Об этом можно судить даже по заглавиям статей, которые печатаются теперь в таком изобилии на страницах наших газет и журналов. Одна статья названа: “Это крайне тревожно”. Другая — “Пожалейте читателя”. Третья — “Об одном позорном пережитке” и т. д. В них ни тени спокойствия. Все они полемичны и пылки.  V  Вообще   в   наших   нынешних   спорах   о   родном   языке   больше   всего   поразительна   их необыкновенная страстность.  Чуть только дело дойдет до вопроса о том, не портится ли русский язык, не засоряется ли он такими словами, которые губят его красоту, самые спокойные люди вдруг начинают выходить из себя.  Вы   только   вслушайтесь,   каким   трагическим   голосом   —   словно   произошла катастрофа! —   говорит   писатель   Константин   Паустовский   о   тех   мучительных   чувствах, которые   ему   пришлось   испытать,   когда   до   его   слуха   донеслись   вот   такие   две   фразы, сказанные кем­то над летней рекой:  — Закругляйтесь купаться!  — Соблюдайте лимит времени!  Едва только писатель услыхал эти фразы, с нкм произошло что­то страшное:  “Солнце в моих глазах померкло от этих слов. Я как­то сразу ослеп и оглох. Я уже не видел   блеска   воды,   воздуха,   не   слышал   запаха   клевера,   смеха   белобрысых   мальчишек, удивших рыбу с моста. Мне стало даже страшно...” В своем праведном гневе (которому я, конечно, глубочайше сочувствую) писатель так пылко возненавидел того, кто произнес эту фразу, что стал обвинять его в преступном цинизме. “Я подумал, — пишет он, — до какого же   холодного   безразличия   к   своей   стране,   к   своему   народу,   до   какого   невежества   и наплевательского отношения к истории России, к ее настоящему и будущему нужно дойти, чтобы заменить живой и светлый русский язык речевым мусором” [К. Паустовский, Живое и мертвое слово. “Известия” от 30 декабря 1960 года.]. Как бы ни относиться к этим резким суждениям писателя о двух фразах, услышанных им, нельзя не видеть, что суждения эти чрезвычайно   характерны   для   тех   горячих,   тревожных,   я   бы   сказал:   неистовых   чувств, которыми так часто бывают окрашены все нынешние наши разговоры и споры о родном языке. Другой писатель, Борис Лавренев, выражает свою ненависть к подобным словам еще более пылко и страстно.  “Мне физически больно, — пишет он, — слышать изуродованные русские слова: учёба вместо “учение”, глажка вместо  “глаженье”, зачитать  вместо “прочесть” или “прочитать”. Люди,   которые   так  говорят, —  это  убийцы   великого,  могучего,  правдивого  и   свободного русского языка, на котором так чисто, с такой любовью к его живому звучанию говорил и писал Ленин” [Б. Лавренев, Автобиография. «Новый мир», 1959, № 4, стр. 67.]. Достаточно вспомнить, с какой непримиримой враждебностью относился покойный Федор Васильевич Гладков   ко   всякому,   кто,   например,   ставил   неправильные   ударения   в   слове  реку      или употреблял   выражение  пара  минут,  пара  дней.    Как­то  около  месяца  я  провел  с  ним   в больнице   и   с   большим   огорчением   вспоминаю   теперь,   какой   у   него   сделался   сердечный припадок, когда один из больных (по образованию геолог) вздумал защищать перед ним слово учёба,  к которому Федор Васильевич питал самую пылкую ненависть.  Таких случаев я наблюдал очень много. Люди стонут, хватаются за сердце, испытывают лютые муки, когда в их присутствии так или иначе уродуется русская речь.  Причем   замечательно,   что   наряду   с   уродливыми   словами   и   фразами   они   зачастую ненавидят и тех, кто ввел этих уродов в свою речь.  — Я бы ей, мерзавке, глаза выцарапала, — сказал одна старая женщина (обычно весьма добродушная), когда услышала, как некая дева с искренним восторгом закричала подруге:  — Смотри, какие шикарные похороны !  Дева действительно была воплощением пошлости: ее восклицание шикарные похороны носило на себе отпечаток самых затхлых низин обывательщины. За это — и только за это — старуха отнеслась к ее словам с такой злобой.  Потому что очень часто тот или иной речевой оборот бывает нам люб или гадок не сам по себе, но главным образом в связи с той средой, которая породила его.  О подобных случаях хорошо говорил еще в 20­х годах один из талантливейших наших филологов.  “Это, —   говорил   он, —  борьба   не   против   слова,   а   против   того,   что   за   ним:   против душевной   пустоты,   против   попытки   заткнуть   словом   прорехи   мысли   и   совести” [А.Г. Горнфельд, Муки слова. М.­Л., 1927, стр. 205.]. И более подробно — о том же: “Чаще всего наше чувство протестует не столько против самих словечек, сколько против того, что за ними. Их неточность и неправильность, их безграмотность и чужеродность не были бы так несносны, если бы не были очевиднейшим выражением внутренней пошлости и кривляния, неискренности и легкости в мыслях необычайной” [Там же, стр. 196.] Вот в какой атмосфере раскаленных страстей уже с 20­30­х годов происходят у нас разговоры о красоте и уродствах нашей речи. “Пошлость”, “кривляние”, “неискренность”, “душевная пустота”, “прорехи мысли и совести”­разве не видно по этим сердитым словам, какие необузданные, бурные чувства вызывают во многих сердцах споры о родном языке?  До какого накала дошли они нынче, я убедился, так сказать, на собственном опыте.  Стоило   мне   напечатать   в   “Известиях”   небольшую   статью   о   некоторых   тенденциях современного языкового развития, и я получил от читателей сотни взволнованных писем, где вопросы о родном языке дебатируются с беспримерной запальчивостью.  Например,   московский   житель   Герасим   Афанасьевич   Бальбух,   найдя   в   моей   статье выражение, которое показалось ему неудачным, именует меня в своем письме шарлатаном и другими еще более едкими прозвищами, нисколько не опасаясь судебной ответственности.  А   кандидат   наук   (!)   Борис   Вячеславович   Мелас   рассылает   по   разным   инстанциям гневные статьи и заметки, упрекающие меня в дикой безграмотности, восставая против таких якобы уродливых слов, как: мне сдается, угнездились, отшибить  и т. д., хотя, право же, они чисто русские, простые и ясные.  Вообще   всем   этим   письмам   —   умным   и   глупым   равно   —   свойственна   повышенная эмоциональность,   взволнованность.   Обвиняют   ли   читатели   неряшливый   газетный   жаргон, приводят ли они вопиющие примеры тех искажений, которые встречаются в речи учителей и учащихся, указывают ли на речевые погрешности радио, ясно, что для каждого из них это жгучий вопрос, который они не могут обсуждать хладнокровно.  Возьмем хотя бы те письма читателей, о которых мы сейчас говорили. Перелистываешь их и убеждаешься в тысячный раз: читатель возбужден и взбудоражен. Всюду ему мерещатся злостные исказители речи, губители родного языка. Чуть только в какой­нибудь статье или книге он заметит малейшую языковую погрешность или непривычную словесную форму, он торопится   в   грозном   письме   уличить   автора   этой   статьи   или   книги   в   кощунственном пренебрежении к русской речи, хотя очень часто случается, что его собственная русская речь хромает на обе ноги.  Отобрав наиболее серьезные и дельные письма — их, конечно, оказалось немало, — я увидел, что суждения, которые излагаются в них, легко можно распределить по таким (очень отчетливым) рубрикам.  1. Одни читатели непоколебимо уверены, что вся беда нашего языка в иностранщине, которая будто бы вконец замутила безукоризненно чистую русскую речь. Избавление от этой беды представляется им очень простым: нужно выбросить из наших книг, разговоров, статей все   нерусские,   чужие   слова   —   все,   какие   есть,   и   наш   язык   тотчас   же   вернет   себе   свою красоту. Эти борцы с иностранщиной настроены очень воинственно, и когда я позволил себе насмешливо   выразиться   о   каком­то   литературном   явлении  снобизм    и   назвать   какое­то музыкальное   произведение  опус,    я   был   во   множестве   писем   осыпан   упреками   за   свое пристрастие к иноязычным словам.  2. Другие   читатели   требуют,   чтобы   мы   спасли   нашу   речь   от   чрезмерного   засилья вульгаризмов — таких, как лабуда, шмакодявка, буза, на большой палец, железно  и пр.  3. Третьи   видят   главную   беду   языка   в   том,   что   он   чересчур   засорен   диалектными, областными словами.  4. Четвертые, напротив, негодуют, что мы слишком уж строги к областным диалектам и гоним   из   литературного   своего   обихода   такие   живописные   речения,   как  лонись,   осенесь, кортомыга, невздоха,  а также старорусские: всуе, доколе.  5. У   пятых   еще   сохранились   обывательские,   ханжеские,   чистоплюйские   вкусы:   им хочется, чтобы русский язык был жеманнее, субтильнее, чопорнее. Увидев в какой­нибудь книге такие слова, как  подлюга,   или  шиш,   или  дрыхнуть,   они готовы кричать караул и пишут автору упреки за то, что он позволяет себе бесчестить и уродовать русский язык.  Прочтя   в   моей   статье   слово   “пакостный”,   новочеркасский   пенсионер   П.   Тимофеев поспешил сделать мне начальственный выговор: “это слово не должно быть (так и написано: не должно быть . — К.Ч.  ) в разговоре, а тем более в печати, в серьезной статье”.  А бакинский читатель А. Д. Джебраимов, сделав мне такой же упрек, высказал в своем письме   пожелание,   чтобы   русская   литература   была   возможно   скорее   избавлена   от   тех грубостей,   какие   встречаются,   например,   в   стихах   Маяковского.   “Разве,­пишет   он,­такие выражения,   как   “Облако   в   штанах”,   “Я   волком   бы   выгрыз   бюрократизм”,   “Я   достаю   из широких штанин” и т. д., могут дать ценное для освоения русской речи?” (?!)  6. Шестые,   как,   например,   тот   же   достопримечательный   Мелас,   возмущаются,   если какой­нибудь автор употребит в своей статье или книге свежее, выразительное, неказенное слово, далекое от канцелярского стиля, который и составляет их речевой идеал. И таких читателей немало. Требования подобных читателей можно сформулировать так: побольше рутинных, трафаретных, бескрасочных слов, никаких живописных и образных!  7. Седьмые   обрушиваются   на   сложно­составные   слова,   как Облупрпромпродтовары, Ивгосшвейтрикотажупр, Урггоррудметпромсоюз  и т. д. Причем заодно достается даже таким, как ТЮЗ, Детгиз, диамат, биофак.    такие, Конечно, трогательна эта забота современных читателей о своем родном языке, о его процветании, красоте и здоровье.  Но можно ли считать безупречными поставленные ими диагнозы? Нет ли здесь какой­ нибудь невольной ошибки? Ведь в медицине это случалось не. раз: лечили от мнимой болезни, а   подлинной   не   распознали,   не   заметили.   И   пациенту   приходилось   своею   жизнью расплачиваться за такие заблуждения медиков.  Хорошо сказано об этом у того же Горнфельда, которого так высоко ценили Короленко и Горький.  “Вдруг, — говорит он, — на основании двух­трех случайных наблюдений, без всякого углубления в смысл явлений, раздается патриотический, националистический, эстетский или барственный стон: язык в опасности, — и забивший тревогу может быть уверен, что если не соответственным действием, то, во всяком случае, вздохом сочувствия откликнутся на его призыв десятки огорченных душ, столь же недовольных новизной и столь же мало способных разобраться в том, что же  в ней действительно  дурно и что необходимо» [21]. Никто не спорит:   наша   нынешняя   русская   речь   действительно   нуждается   в   лечении.   К   ней   уже   с давнего времени привязалась одна довольно неприятная хворь, исподволь подтачивающая ее могучие силы. Но на эту хворь редко обращают внимание. Зато неутомимо и самонадеянно лечат больную от несуществующих, воображаемых немощей.  Это очень легко доказать. Нужно только подробно, внимательно, с полным уважением к читателю рассмотреть один за другим те недуги, от которых нам предлагают спасать наш язык.  К такому рассмотрению мы и приступаем теперь. Глава третья  “ИНОПЛЕМЕННЫЕ СЛОВА”   I  Первым и чуть ли не важнейшим недугом современного русского языка в настоящее время считают его тяготение к иностранным словам.  По общераспространенному мнению, здесь­то и заключается главная беда нашей речи.  Действительно, эти слова могут вызвать досадное чувство, когда ими пользуются зря, бестолково,   не   имея   для   этого   никаких   оснований. И   да   будет   благословен   Ломоносов, благодаря которому иностранная  перпенди  кула   сделалась  маятником,   из  абриса   стал чертеж,    —  водород  ,   а  бергверк превратился в рудник,    из  оксигениума    — кислород  ,   из  гидрогениума  И, конечно, это превосходно, что такое обрусение слов происходит и в наши дни, что  аэроплан  заменился у нас самолетом,  геликоптер  — вертолетом ,  грузовой автомобиль  — грузовиком,  митральеза — пулеметом,  думпкар — самосвалом,  голкипер — вратарем,  шофер — водителем  (правда, еще не везде).  И, конечно, я с полным сочувствием отношусь к протесту писателя Бориса Тимофеева   которое   и   в   самом   деле   отдает против   казенно­иностранного   словца  пролонгировать,  канцелярией [Б. Тимофеев,  Правильно ли мы говорим? Л., 1960, стр. 94.].  Точно так же, думается мне, прав этот автор, восставая против слова  субпродукты,  [Б.   Тимофеев, которые   при   ближайшем   исследовании   оказались   русской  требухой  Правильно ли мы говорим? Л., 1960, стр. 98.].  И как не радоваться, что немецкое фриштикать,  некогда столь популярное в обиходе столичных (да и провинциальных) чиновников, всюду заменилось русским  завтракать   и ушло б из нашей памяти совсем, если бы не сбереглось в “Ревизоре”, а также в “Скверном анекдоте” Достоевского:  “А вот посмотрим, как пойдет дело после  фриштика   да бутылки толстобрюшки!” (“Ревизор”).  “Петербургский   русский   никогда   не   употребит   слово   “завтрак”,   а   всегда   говорит: фрыштик,  особенно напирая на звук “фры” (“Скверный анекдот”).  Точно так же не могу я не радоваться, что французская  индижестия,   означавшая несварение желудка, сохранилась теперь только в юмористическом куплете Некрасова:  Питаясь чуть не жестию,  Я часто ощущал  Такую индижестию,  Что умереть желал, ­ да на некоторых страницах Белинского. Например:  “Ну,   за   это   надо   извинить   высшее   общество:   оно   несомненно   деликатно   и   боится индижестии”  [В. Г. Белинский,  Полн. собр. соч., т. IX, 1956, стр. 228.].  И кто не разделит негодования Горького по поводу сплошной иностранщины, какой до недавнего времени часто щеголяли иные ораторы, как, например, “тенденция к аполитизации дискуссии”,   которая   в   переводе   на   русский   язык   означает   простейшую   вещь:   “намерение устранить из наших споров политику” [М. Горький,  О литературе. Соч., т. 25, стр. 260­261.].  Маяковский еще в 1923 году выступал против засорения крестьянских газет такими словами,   как  апогей    и  фиаско.    В   своем   стихотворении   “О   фиасках,   апогеях   и   других неведомых вещах” он рассказывает, что крестьяне деревни Акуловки, прочтя в газете фразу: “Пуанкаре   терпит   фиаско”,   решили,   что   Фиаско   —   большая   персона,   недаром   даже французский президент его “терпит”:  Американец, должно.  Понимаешь, дура. А насчет апогея   красноармейцы подумали, что это название немецкой деревни. Стали искать на географической карте: Верчусь, —  аж дыру провертел в сапоге я, —  не могу найти никакого Апогея. II  Но значит ли это, что иноязычные слова, иноязычные термины, вошедшие в русскую речь, всегда, во всех случаях плохи? Что и апогей  и фиаско,  раз они не понятны в деревне Акуловке,   должны   быть   изгнаны   из   наших   книг   и   статей   Навсегда?   А   вместе   с   ними неисчислимое множество иноязычных оборотов и слов, которые давно уже усвоены нашими предками?  Имеем ли мы право решать этот вопрос по­шишковски [А. С. Шишков   (1754­1841) — автор   реакционной   книги   «Рассуждения   о   старом   и   новом слоге   российского   языка».] сплеча: к черту всякую иностранщину, какова б она ни была, и да здравствует химически чистый,   беспримесный,   славяно­русский   язык,   свободный   от   латинизмов,   галлицизмов, англицизмов и прочих кощунственных измов ?  Такая   шишковщина,   думается   мне,   просто   немыслима,   потому   что,   чуть   только   мы вступим на эту дорогу, нам придется выбросить за борт такие слова, унаследованные русской культурой от древнего Рима и Греции, как  республика, диктатура, амнистия, милиция, герой,   супостат,   пропаганда.   космос,   атом,   грамматика,   механика,   тетрадь,   фонарь, лаборатория  и т.д., и т.д., и т.д.  А также слова, образованные в более позднее время от греческих и латинских корней: геометрия, физика, зоология, интернационал, индустриализация, политика, экономика, стратосфера, термометр, телефон, телеграф, телевизор.  И слова, пришедшие к дам от арабов: алгебра, альманах, алкоголь.  И слова, пришедшие от тюркских народов:  ирмяк, артель, аршин, балаган, бакалея, базар, башмак, болван, караул, кутерьма, чулан, чулок.  И   слова,   пришедшие   из   Италии:  почта,   купол,   кабинет,   бюллетень,   скарлатина, газета,   симфония,   соната,   касса,   кассир,   галерея,   балкон,   опера,   оратория,   тенор, сопрано, сценарий  и др.  И   слова,   пришедшие   из   Англии:  митинг,   бойкот,   клуб,   чемпион,   рельсы,   руль, агитатор, лидер, спорт, вокзал, ростбиф, бифштекс, хулиган  и т.д.  И   слова,   пришедшие   из   Франции:  наивный,   серьезный,   солидный,   массивный, эластичный,   репрессия,   депрессия,   партизан,   декрет,   батарея,   сеанс,   саботаж, авантюра,   авангард,   кошмар,   блуза,   бронза,   метр,   сантиметр,   декада,   парламент, браслет, пудра, одеколон, вуаль, котлета  и т.д.  И   слова,   пришедшие   из   Германии:  бутерброд,   шлагбаум,   брудершафт,   бухгалтер, вексель, штраф, флейта, мундир  [Подробнее об этом см. Б. Казанский,  В мире словю. Л., 1958, стр. 119­179, и К. Былинский,   Практическая стилистика языка газеты (в книге “Язык газеты”. М., 1941, стр. 151­152). ].  Не думаю, чтобы нашелся чудак, который потребовал бы, чтобы мы отказались от этих нужнейших и полезнейших слов, давано ощущаемых нами как русские.  Почему же в стране, где весь народ принял и превосходно усвоил такие иноязычные слова,   как  революция,   социализм,   коммунизм,   пролетарий,   капитализм,   буржуй, саботаж,   интернационал,   агитация,   демонстрация,   мандат,   комитет,   милиция, империализм, колониализм, марксизм,  и не только усвоил, а сделал их русскими, родными, все   еще   находятся   люди,   которые   буквально   дрожат   от   боязни,   как   бы   в   богатейшую, самобытную русскую речь, не дай бог, не проникло еще одно слово с окончанием ация, ист илиизм. Такие страхи бессмысленны хотя бы уже потому, что в настоящее время окончания ация, изм    и  ист    ощущаются  нами  как  русские:  очень  уж  легко  и  свободно стали  они сочетаться   с   чисто   русскими   коренными   словами   —   с   такими,   как,   например,  правда, служба, очерк, связь, отозвать    и др.,­отчего сделались возможны следующие — прежде немыслимые   —   русские   формы:  правдист,   связист,   очеркист,   уклонист,   отзовист, службист, значкист   [То же происходит и с английскою речью, в которой сравнительно недавно возникли слова маникюрист, бихевиорист и т.д. См. книгу проф. Simeon Potter's “Our Language”, 1957, стр. 165. ].  Из чего следует, что русские люди мало­помалу привыкли считать суффикс  ист   не чужим, а своим, таким же, как тель  или чик  в словах извозчик, служитель  и пр.  Даже древнее русское слово баян  и то получило в народе суффикс ист : баянист.  Вот до какой степени активизировалось окончание нет, каким живым и понятным для русского   уха   наполнилось   оно   содержанием.   Окончательно   убедил   меня   в   этом   один пятилетний мальчишка, который, впервые увидев извозчика, с восторгом сказал отцу:  — Смотри, лошадист  поехал!  Мальчик   знал,   что   на   свете   существуют   трактористы,   танкисты,   таксисты, велосипедисты, но слова  извозчик   никогда не слыхал и создал свое:  лошадист   [Корней Чуковский,  От двух до пяти. М., 1961, стр. 143.].  И кто после этого может сказать, что суффикс ист  не обрусел у нас окончательно! Его смысл ощущается даже детьми, и не мудрено, что он становится все продуктивнее.  Так   же   обрусел   суффикс  изм.    Вспомним:  большевизм,   ленинизм.    В   сочинениях В.И. Ленина: боевизм.   Академик В.В. Виноградов указывает, что в современном языке этот суффикс   “широко   употребляется   в   сочетании   с   русскими   основами,   иногда   даже   яркой разговорной окраски:  хвостизм, наплевизм”   [В.В. Виноградов,   Русский язык. М.­Л., 1947, стр. 111.].  К этим словам можно присоседить  мещанизм,  ставший устойчивым лингвистическим термином [См.,   например,   в   книге  Р.   В.   Миртова    “Говори   правильно”.   Горький,   1961, стр. 7. ]. И царизм.  Или   вспомним,   например,   иностранный   суффикс  тори   (я)    в   таких   словах,   как оратория, лаборатория, консерватория, обсерватория  и т.д. и т.д. Не замечательно ли, что даже   этот   суффикс,   крепко   припаянный   к   иностранным   корням,   настолько   обрусел   в последнее время, что стал легко сочетаться с исконно русскими, славянскими корнями. По крайней   мере   у   Александра   Твардовского   в   знаменитой   “Муравии”   вполне   естественно прозвучало крестьянское словцо суетория.  Конец предвидится ан нет  Всей этой суетории?  Суффикс аци(я)   также вполне обрусел: русское ухо освоилось с такими словами, как яровизация, военизация, советизация, большевизация  и пр. Л. М. Копенкина пишет мне из города Верхняя Салда (Свердловской обл.), что ее сын, пятилетний Сережа, услышав от нее, что пора подстригать ему волосы, тотчас же спросил у нее:  — Мы в подстригацию  пойдем? Да?  Обрусение суффикса  аци(я)   происходит одновременно с обрусением суффикса  аж (яж).  Недавно, репетируя новую пьесу, некий режиссер предложил своей труппе:  — А теперь для оживляжа  — перепляс.  И никто не удивился этому странному слову. Очевидно, оно наравне с реагажем   так прочно вошло в профессиональную терминологию театра, что уже не вызывает возражений.  В   “Двенадцати   стульях”   очень   по­русски   прозвучало   укоризненное   восклицание Бендера, обращенное к старику Воробьянинову: “Нашли время для  кобеляжа.   В вашем возрасте кобелировать  просто вредно” [Илья Ильф, Евгений Петров,  Двенадцать стульев. Золотой теленок. М., 1959, стр. 277.].  Кобеляж    находится в одном ряду с такими формами, какхолуяж, подхалимаж   и др. [В. Виноградов,   Русский язык. М.­Л., 1947, стр. 98.]. Из чего следует, что экспрессия иноязычного суффикса аж (яж)  вполне освоена языковым сознанием русских людей.  Очень верно говорит современный советский лингвист:  “Если   оставить   в   стороне   научные   и   технические   термины   и   вообще   книжные “иностранные” слова, а также случайные и мимолетные модные словечки, то можно смело сказать,   что   наши   “заимствования”   в   большинстве   вовсе   не   пассивно   усвоенные,   готовые слова, а самостоятельно, творчески освоенные или даже заново созданные образования” [Б. Казанский,   В мире слов. Л., 1958, стр. 143.]. В этом и сказывается подлинная мощь языка. Ибо не тот язык по­настоящему силен, самобытен, богат, который боязливо шарахается от каждого   чужеродного   слова,   а   тот,   который,   взяв   это   чужеродное   слово,   творчески преображает   его,   самовластно   подчиняя   своей   собственной   воле,   своим   собственным эстетическим   вкусам   и   требованиям,   благодаря   чему   слово   приобретает   новую экспрессивную форму, какой не имело в родном языке.  Напомню хотя бы новоявленное слово стиляга.  Ведь как создалось в нашем языке это слово? Взяли древнегреческое, давно обруселое  стиль   и прибавили к нему один из самых выразительных   русских   суффиксов:  яг(а).    Этот   суффикс   далеко   не   всегда   передает   в русской речи экспрессию морального осуждения, презрения. Кроме  сутяги, бродяги,   есть миляга, работяга  и бедняга.  Но здесь этот суффикс становится в ряд с неодобрительными ыга, юга, уга   и пр., что сближает  стилягу    с такими словами, как  прощелыга, подлюга, ворюга, хапуга, выжига  [См.: В.В. Виноградов,  Русский язык. М.­Л., 1947, стр. 75­76. В. Г. Костомаров,  Откуда слово “стиляга”? “Вопросы культуры речи”, 1959, №2, стр. 168­175.].  Спрашивается: можно ли считать это слово иноязычным, заимствованным, если русский язык при помощи своих собственных — русских — выразительных средств придал ему свой собственный — русский — характер?  Этот русский характер подчеркивается еще тем обстоятельством, что в иашей речи свободно   бытуют   и   такие   чисто   русские   национальные   формы,   как  стиляжный, стиляжничать, достиляжиться  и т.д., и т.д., и т.д.  — Вот ты и достиляжился! —сказал раздраженный отец своему щеголеватому сыну, когда тот за какой­то зазорный поступок угодил в отделение милиции.  Или   слово  интеллигенция.    Казалось   бы,   латинское   его   происхождение   бесспорно. Между   тем   оно   изобретено   русскими   (в   70­х   годах)   для   обозначения   чисто   русской социальной прослойки, совершенно неведомой Западу, ибо интеллигентом в те давние годы назывался не всякий работник умственного труда, а только такой, быт и убеждения которого были   окрашены   идеей   служения   народу [Реакционные   журналисты   Погодин,   Шевырев, Катков, князь Мещерский вполне подходили под рубрику “работники умственного труда”, но никому и в голову не пришло бы в 70­х годах назвать кого­нибудь из них интеллигентом. ]. И, конечно, только педанты, незнакомые с историей русской культуры, могут относить это слово к числу иноязычных, заимствованных.  Иностранные   авторы,   когда   пишут   о   нем,   вынуждены   переводить   его   с   русского: “intelligentsia”.   “Интеллиджентсия”, —   говорят   англичане,   взявшие   это   слово   у   нас.   Мы, подлинные   создатели   этого   слова,   распоряжаемся   им   как   своим,   при   помощи   русских окончаний   и   суффиксов:  интеллигентский,   интеллигентность,   интеллигентщина, интеллигентничать, полуинтеллигент 2.  2  Журналист   И. Смирнов   придумал   забавное   слово   для   обозначения   особо   усердной   «демократической» прослойки ­простиллигенция. — V.V.    Или слово шеф  — уж до чего иностранное! Оно даже не слишком­то ладит с нашей русской фонетикой. Но можно ли говорить, что мы пассивно ввели его в свой лексикон, если нами Русский   язык   так   своенравен,   силен   и   неутомим   в   своем   творчестве,   что   любое чужеродное   слово   повернет   на   свой   лад,   оснастит   своими   собственными,   гениально­ экспрессивными приставками, окончаниями, суффиксами, подчинит своим вкусам, а порою и прихотям. Очень верно говорит Илья Сельвинский “о редкой способности русского населения быстро воспринимать чужеземную речь и по­хозяйски приспособлять ее к своему обиходу”.  “Переработка эта, — продолжает поэт, — делала иностранное слово до такой степени отечественным,   что   теперь   бывает   трудно   поверить   в   его   инородное   происхождение. Например,   немецкие   слова  бэр    (медведь)   и  лох    (дыра)   образовали   такое,   казалось   бы, кондовое   русское   слово,   как  берлога.    Этим   еще   больше   подчеркивается   мощь   русского языка” [Илья Сельвинский,  Язык народа — язык поэзии. “Вопросы литературы”, 1961, № 5, стр. 174.].  Действительно, иногда и узнать невозможно то иноязычное слово, которое попало к нему в оборот: из греческого кирие элейсон  (господи помилуй!) он сделал глагол куролесить  [Труды Я. К. Грота, т. II, стр. 413.], греческое ката басис   (особенный порядок церковных песнопений)   превратил   в  катавасию   [В.   Даль,    т.   II,   стр. 238.],   то   есть   церковными “святыми”   словами   обозначил   дурачество,   озорство,   сумбур.   Из   латинского  картулярия (монастырский   хранитель   священных   книг)   русский   язык   сделал  халтурщика    — недобросовестного, плохого работника [Л. Я. Боровой,  Путь слова. М., 1957, стр. 193­194.]. Из скандинавского эмбэтэ — чистокровную русскую ябеду  [Б. Казанский,  В мире слов. Л., 1958.], из английского  ринг ды делл! — рынду бей   [Лев Успенский,   Слово о словах. М., 1957.], из немецкого крингеля  — крендель [Труды Я. К. Грота, т. II, стр. 431.].  Язык чудотворец, силач, властелин, он так круто переиначивает по своему произволу любую иноязычную форму, что она в самое короткое время теряет черты первородства, — не смешно ли дрожать и бояться, как бы не повредило ему какое­нибудь залетное чужеродное слово!  В истории русской культуры уже бывали эпохи, когда вопрос об иноязычных словах становился так же актуален и жгуч, как сейчас.  Такой, например, была эпоха Белинского — 30­е и особенно 40­е годы минувшего века, когда в русский язык из­за рубежа ворвалось множество новых понятий и слов. Полемика об этих словах велась с ожесточенною страстью. Белинский всем сердцем участвовал в ней и внес в нее много широких и мудрых идей, которые и сейчас могут направить на истинный путь всех размышляющих о родном языке. (См., например, его статьи “Голос в защиту от «Голоса в защиту   русского   языка»”,   “Карманный   словарь   иностранных   слов”,   “«Грамматические разыскания»,   соч.   В.А. Васильева",   “«Северная   пчела»   —   защитница   правды   и   чистоты русского языка”, “Взгляд на русскую литературу 1847 года” и многие другие.)  К сожалению, сложная позиция Белинского в этом сложном вопросе изображается в большинстве случаев чрезвычайно упрощенно. Не знаю, в силу каких побуждений пишущие о нем зачастую выпячивают одни его мысли и скрывают от читателей другие.  Получается зловредная ложь о Белинском, искажающая подлинную суть его мыслей.  Чтобы понять эти мысли во всем их объеме, мы должны раньше всего ясно представить себе, какие необычайные сдвиги происходили тогда в языке и, в частности, как огромно было количество иностранных оборотов и слов, вторгшихся в тогдашнюю русскую речь.  Их вторжение страшно тревожило и пугало реакционных пуристов, которые из недели в неделю, из месяца в месяц стихами и прозой выражали свою свирепую ненависть к ним. Над этими словами глумились даже на театральных подмостках.  Вот,   например,   какую   дикую   мозаику   составил   из   них   некий   разъяренный   пурист, выхвативший их из журнальных статей того времени:  “Абсолютные принципы  нашей рефлексии  довели нас до френетического  состояния, созданы такие чисто русские формы, как шефство, шефствовать, шефский, подшефный  и пр.? и   простую  реальность  иллюзируя    обыкновенную  субстанциональность    силою реактивного   идеализирования    с   устранением  изолирования   Гуманные элементы   мелочного  анализа,   так сказать, будучи замкнуты в  грандиозности   мировых феноменов  жизни, сосредотачиваются в индивидуальной  единичности. Отторгаясь от своих субъективных интересов,  личность наша стремится в мир объективных фактов  и идей,  и здесь­то  доктрина    творения достигает своих высоких результатов”. “И это русский язык половины XIX века! — ужасался блюститель чистоты русской речи. — Читаем — и не верим глазам. Что бы сказали, если б жили, А.С. Шишков и другие поборники русского слова, что бы сказал Карамзин!” ["Северная пчела”, 1847, № 69.].    умов   великих,  универсальных,    здесь­то  виртуозность    предметов. Конечно, такой бессмысленной фразеологии в журналистике того времени не было и быть не могло, но самые слова, которые воспроизводятся здесь, переданы верно и точно: чуть не   в   каждой   книжке   “Отечественных   записок”   действительно   встречались   в   ту   пору принципы,   субъекты,   элементы,   гуманность,   прогресс,   универсальный,   виртуозный, талантливый, доктрина, рефлексия  и т.д.  Против   этой­то   иностранщины   и   заявил   свой   протест   автор   вышеприведенной “мозаики”.  Сильно изумится современный читатель, узнав, что этим поборником русского слова был пресловутый мракобес Фаддей Булгарин, реакционнейший журналист той эпохи, который сам­то   очень   плохо   владел   русской   речью   и   постоянно   коверкал   ее   в   своих   романах   и бесчисленных газетных статьях.  А тем писателем, от “варваризмов” которого Фаддей Булгарин защищал эту речь, был гениальный стилист Белинский, один из сильнейших мастеров русского слова.  В   ту   пору   Белинский   из   пламенной   любви   к   русской   речи   упорно   внедрял   в   нее философские и научные иностранные термины, так как видел здесь одну из непоследних задач своего служения интересам народа.  Именно эта задача заставила Белинского высказывать в своих статьях сожаление, что в русском языке еще ие вполне утвердились такие слова, как  концепция, ассоциация, шанс, атрибут, эксплуатировать, реванш, ремонтировать  и т.д.  Откуда же у великого критика такое упорное тяготение к иностранным словам, против которых вместе с Фаддеем Булгариным бешено восстала в ту пору вся свора реакционных писак?  Ответ на этот вопрос очень прост: такое обогащение словарного фонда вполне отвечало насущным потребностям разночинной интеллигенции 30­х и 40­х годов XIX века.  Ведь   именно   тогда,   под   могучим   воздействием   крестьянских   восстаний   в   России   и народных   потрясений   на   Западе,   русские   передовые   разночинцы,   несмотря   ни   на   какие препоны,   страстно   приобщались   к   идеям   революционной   Европы,   и   им   понадобилось огромное множество слов для выражения этих новых идей.  Рядом   с   Белинским   над   обогащением   национального   словаря   трудились   такие революционеры, как Петрашевский и Герцен. Петрашевский в своем знаменитом “Карманном словаре   иностранных   слов”   (1845)   утвердил   в   русском   литературном   обиходе   слова: социализм,   коммунизм,   терроризм,   материализм,   фурьеризм    и пр. [А.   И.   Дубяго, Иноязычная   лексика   в   языке   М.   В.   Буташевича­Петрашевского.   Ученые   записки Калининградского пединститута, вып. VII, 1960, стр. 103­121.].  Герцен приучил читателя к таким еще не установившимся терминам, как  эмпиризм, национализм, политеизм, феодализм  и пр.  Без   этого   колоссального   расширения   русской   лексики   была   бы   невозможна пропагандистская   работа   Белинского,   Герцена,   Чернышевского,   Добролюбова,   Писарева. Вооружив   русскую   публицистику,   русскую   философию   и   критику   этими   важнейшими терминами, Белинский, Петрашевский и Герцен совершили великий патриотический подвиг, ибо благодаря им “народные заступники” 40­60­х годов могли наиболее полно выражать свои стремления и чаяния.  Здесь была бессмертная заслуга Белинского. Не прошло и двадцати лет с той поры, как Пушкин   с   огорчением   писал,   что   “ученость,   политика,   философия   по­русски   еще   не изъяснялись” [А. С. Пушкин,    Соч. М., 1949. Заметка, начинающаяся словами: “Причинами, замедлившими ход нашей словесности...”, стр. 711.], — и вот они яаконец­то заговорили по­ русски, вдохновенно и ярко.  Этого   настоятельно   требовали   передовые   деятели   русской   культуры.   Декабрист Александр Бестужев с огорчением писал еще в 1821 году: “Можно ли найти в «Летописи» Несторовой термины физические или философские?.. Нет у нac языка философского, нет номенклатуры   ученой” [Соревнователь   просвещения   и   благотворения”,   1821,   ч.   13,   кн.   2, стр. 306­307. Цитирую по сб. “Русские писатели о языке”. Л„ 1954, стр. 138.].  И вот, наконец, долгожданный язык появился. Нанесен ли этим хоть малейший ущерб русскому национальному чувству? Напротив. Справедливо говорит современный советский исследователь:  “Чуждый низкопоклонства перед Западом, подлинный и страстный патриот, веривший в могучие   силы   и   величье   русского   народа,   Белинский   понимал,   что   иноязычные   слова,   в которых   имеется   настоятельная   потребяость,   не   смогут   ослабить   самобытность   русского языка   и   принизить   достоинство   русского   народа.   Он   понимал,   что   “опекуны   слова”, неистовствуя   против   иноязычных   слов,   проявляют   ложный   патриотизм” [А.   Ф.   Ефремов, Белинский и русский литературный язык. Ученые записки Саратовского государственного университета, т. XXXI. Саратов, 1952, стр. 222. ]. “Бедна та народность, — писал Белинский в 1844 году, — которая трепещет за свою самостоятельность при всяком соприкосновении с другою народностью”.  “Наши самозванные патриоты, — настаивал он, — не видят в простоте ума и сердца своего,   что,   беспрестанно   боясь   за   русскую   национальность,   они   тем   самым   жестоко оскорбляют   ее...”   “Естественное   ли   дело,   чтобы   русский   народ...   мог   утратить   свою национальную   самобытность?..   Да   это   нелепость   нелепостей!   Хуже   этого   ничего   нельзя придумать” [В. Г. Белинский,  Полн. собр. соч., т. VII. М., 1953­1959, стр. 436.].  Между   тем,   повторяю,   новейшие   наши   пуристы,   не   считаясь   с   реальными   фактами, демагогически   внушают   легковерным   читателям,   будто   Белинский   только   и   делал,   что протестовал против “обиностранивания” русской писательской речи.  Этого не было. Дело было, как видим, совсем наоборот.  Протестовали против иностранных речений представители самой черной реакции, о чем свидетельствует, например, такой документ, как секретная записка шефа жандармов графа Алексея Орлова, представленная царю в 1848 году.  В этой записке о Белинском и писателях его направления сказано, что  “...вводя в русский язык без всякой надобности (!) новые иностранные слова, например, принципы, прогресс, доктрина, гуманность   и проч., они портят наш язык и с тем вместе пишут темно и двусмысленно; твердят о современных вопросах Запада, о «прогрессивном образовании»,   разумея   под   прогрессом   постепенное   знакомство   с   теми   идеями,   которые управляют   современной   жизнью  цивилизованных   обществ...,   но   в  молодом   поколении   они могут   поселить   мысль   о   политических   вопросах   Запада   и   коммунизме” [М.   Лемке, Николаевские   жандармы   и   литература   1826­1855  гг.   СПБ,   1909,  стр. 176.   ].  Страх   перед “политическими   вопросами”   революционного   Запада   и   особенно   перед   “призраком коммунизма”, который уже начал “бродить по Европе”, внушил этому защитнику душегубной монархии притворную заботу о чистоте языка.  Можно не сомневаться, что Булгарин и вся его клика, все эти Гречи, Межевичи, Бранты, вопили   в   десятках   статей   о   засорении   языка   иностранщиной   по   прямым   и   косвенным указаниям охранки. Белинский отдавал себе полный отчет, какие классовые интересы скрываются под их заботой о чистоте языка, и, невзирая на цензурные рогатки, громко обличал лицемеров.  “Есть еще, — писал он, — особенный род врагов «прогресса» — это люди, которые тем сильнейшую чувствуют к этому слову ненависть, чем лучше понимают его смысл и значение. Тут уж ненависть собственно не к слову, а к идее, которую оно выражает” [В. Г. Белинский, Полн.   собр.   соч.,   т.   X.   М.,   1953­1959,   стр.   280­281.].   А   также   к   людям   той   социальной формации, которая является носительницей этой идеи.  Поэтому нельзя говорить, будто иноязычные слова всегда, во всех случаях плохи или всегда, во всех случаях хороши. Вопрос о них невозможно решать изолированно, в отрыве от истории, от обстоятельств места и времени, так как многое здесь определяется раньше всего политическими тенденциями данной эпохи.  Одно   время   Белинский   даже   допускал   в   этой   области   большие   излишества,   так   не терпелось   ему   возможно   скорее   приобщить   образованную   часть   русского   общества   к передовой философской и публицистической лексике.  Он и сам признавался не раз, что его пристрастие к иноязычным словам было иногда чересчур велико. Еще в 1840 году в письме к Боткину он утверждал, что  “конкретности ирефлексии  ,    (выделено   мной. —  К.Ч.  )    исключаются   (из   его   журнала. —  К.Ч.    ) решительно, кроме ученых статей” [В. Г. Белинский,  М., 1953­1959, стр. 505.].  Но долго не выдерживал зарока и снова возвращался к той же лексике, утешая себя тем, что "читающая публика “уже привыкает к новости (то есть к его излюбленным философским и   политическим   терминам. —  К.Ч.    ),   и   то,   что   казалось   ей   диким,   становится   уже обыкновенным”   (то   есть   внедряется   в   сознание   передовой   молодежи,   входит   в   состав   ее словарного фонда. — К.Ч.  ) [В. Г. Белинский,  М., 1953­1959, т. IX, стр. 505.].  Здесь будет уместно на минуту вернуться к тому приговору, который, как мы видели, князь Петр Вяземский вынес двум очень хорошим словам: талантливый  и бездарный.  Князь   Вяземский   назвал   эти   слова   площадными,   заимствованными   из   жаргона лабазников.  Между тем даже и представить себе невозможно, чтобы в лабазах, где больше всего говорили о деньгах, товарах, пудах и мешках, могли зародиться такие понятия, как талант  и бездарность,    Петербургские   и   московские   площади,   с   их   дворниками,   извозчиками, солдатами, будочниками, тоже не имели потребности делить своих прохожих и проезжих на талантливых  и бездарных.  Но мысль князя Вяземского все же понятна. Он хотел сказать, что эти слова — низовые, плебейские, что они вошли в литературу, так сказать, с черного хода, из ненавистной ему, князю Вяземскому, демократической, разночинной среды.  Для охранителя дворянской монархии эти слова отвратительны именно тем, что они возникли во вражеском лагере. Поэтому и только поэтому они кажутся ему жаргонными, уличными, недостойными войти в литературный язык. Вражеским лагерем была для князя Вяземско­го литературная школа, возглавлявшаяся в ту пору Белинским, к которому он до конца   своей   жизни   относился   с   неугасающей   злобой,   вполне   справедливо   считая   его “баррикадником”.  “Белинский, —   говорил   он   впоследствии, —   был   не   что   иное,   как   литературный бунтовщик,   который   за   неимением   у   нас   места   бунтовать   на   площади   бунтовал   в журналах” [«Русский архив», 1885, № 6, стр. 317­318.].  Здесь­то   и   заключалась   основная   причина   ненависти   Вяземского   к   неологизмам великого критика.  IV Нынешние   наши   пуристы   любят   цитировать   строки   Белинского,   написанные   им незадолго до смерти:  “Нет сомнения, что охота пестрить русскую речь иностранными словами без нужды, без достаточного   основания   противна   здравому   смыслу   и   здравому   вкусу...”.   “Употреблять иностранное   слово,   когда   есть   равносильное   ему   русское   слово, —   значит   оскорблять   и здравый смысл и здравый вкус”. При этом постоянно указывается, что Белинский горячо осуждал употребление иностранного слова утрировать  и требовал, чтобы вместо этого слова употребляли русское­преувеличивать.  Но любители подобных цитат почему­то умалчивают, что цитаты эти заимствованы ими из того самого текста, где Белинский без всяких обиняков издевается над безуспешными попытками тогдашних опекунов языка руссифицировать иноязычные слова, заменивтротуар — топталищем, эгоизм — ячеством, факт — бытом, инстинкт — побудкой  и т.д.  Эти фальсификаторы мнений Белинского равным образом предпочитают скрывать, как едко   высмеивал   он   тех  ревнителей   русского   слова,   которые   требовали,   чтобы   брильянты именовались  сверкальцами,    архипелаг   — многоостровием  , фигура   —  извитием  ,   индивидуум   —  неделимым  ,   философия   —  любомудрием   [.   Г. Белинский,  Полн. собр. соч., т. IX. М., 1953— 1959, стр. 21.].    бильярд   —  шаротыком,  Белинский   хорошо   понимал   всю   ненужность   и   безнадежность   подобных   попыток обрусить эти привычные слова, которые и без того давно уже сделались русскими.  «Какое бы ни было слово, — повторял он не раз, — свое или чужое, лишь бы выражало заключенную в нем мысль, — и, если чужое лучше выражает ее, чем свое, давайте чужое, а свое несите в кладовую старого хлама» [. Г. Белинский,  Полн. собр. соч., т. VI. М., 1953— 1959, стр. 214.]. Как видите, это ничуть не похоже на те узкие, однобокие  мысли, какие приписывают Белинскому иные современные авторы.  Так как писатели из реакционного лагеря постоянно кричали о том, что иноязычная лексика   якобы   недоступна   простому   народу,   Белинский   в   блестящей   полемике   с   ними рассеял их лицемерные доводы, напомнив, что даже темные крепостные крестьяне отлично понимают   такие   пришлые,   чужие   слова,   как  паспорт,   квартира,   солдат,   кучер,   маляр, ассигнация, квитанция, губерния, фабрика,   которые до того обрусели, что ощущаются как более русские, чем чисто русские слова. Например, указывал Белинский, исконно русское слово  возница    кажется   русскому   простолюдину   гораздо   более   чужим,   чем   иностранное кучер.  «Что такоеалмаз  илибрильянт , — это знает всякий стекольщик, почти всякий мужик, но что такое сверкальцы  — этого не знает ни один русский человек» [. Г. Белинский,  Полн. собр. соч., т. IX. М., 1953— 1959, стр. 61.]. Замечание Белинского об иностранных словах, которые нам кажутся более русскими, чем русские слова с тем же значением, прозвучало бы для меня парадоксом, если бы мне не приходилось наблюдать такие случаи не раз.  Взять   хотя   бы   слово  водомет.    Я   читал   в   одной   школе   рассказ,   где   это   слово встречается дважды. Иные школьники не поняли, что оно значит (двое даже смешали его с пулеметом), но один поспешил объяснить:  — Водомет —  это по­русски сказать: фонтан.  Фонтан они приняли за русское слово, а водомет  за чужое.  Или другое слово:  зодчий.   Коренное старорусское слово, крепко спаянное с целой семьей таких же: здание, создатель, созидатель, зиждитель  и т.д. [Труды Я. К. Грота, т. II. СПБ. 1899, стр. 27.].  Но (это было в 20­х годах) прохожу я как­то в Ленинграде по улице Зодчего Росси и слышу,   как   один   из   юных   сезонников   спрашивает   у   другого,   постарше:   что   это   такое   за зодчий?  — Зодчий , — задумался тот, — это по­русски сказать: архитектор.  Было ясно, что русское зодчий   звучит для иих обоих чужим звуком, а иностранное (с

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке

Корней Чуковский ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ Рассказы о русском языке

Корней Чуковский  ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ  Рассказы о русском языке
Материалы на данной страницы взяты из открытых истончиков либо размещены пользователем в соответствии с договором-офертой сайта. Вы можете сообщить о нарушении.
11.03.2017