«Поэту принадлежит форма, а содержание — истории и действительности его народа» (Белинский; ср. Глинку: «Сочиняет музыку народ, мы только аранжируем ее»). Стало быть, задача художника — открытие (а не изобретение) содержания и изобретение для него соответствующей ему, выражающей его формы {понимая форму в широком, философском смысле).
Чернышевский утверждал, что искусство — слабое подобие жизни и что, например, картины, изображающие море, нужны лишь тем, кто не видел настоящего моря. Но думается, что старушка, послужившая оригиналом для картины Рембрандта, не привлекала такого внимания, как эта картина, и что живые Еремка или даже Борис Годунов произвели бы гораздо меньшее эстетическое впечатление, чем Шаляпин в этих ролях.
Искусство это не изображение жизни (действительности), какой мы ее знаем, и не изображение ее, какой она должна быть (в идеале). Это-изображение (выявление) того, что есть в действительной жизни, но чего мы в ней не видим, не замечаем, не знаем.
«Поэту принадлежит форма, а содержание — истории и
действительности его народа» (Белинский; ср. Глинку:
«Сочиняет музыку народ, мы только аранжируем ее»). Стало
быть, задача художника — открытие (а не изобретение)
содержания и изобретение для него соответствующей ему,
выражающей его формы {понимая форму в широком,
философском смысле).
Чернышевский утверждал, что искусство — слабое подобие
жизни и что, например, картины, изображающие море, нужны
лишь тем, кто не видел настоящего моря. Но думается, что
старушка, послужившая оригиналом для картины Рембрандта,
не привлекала такого внимания, как эта картина, и что живые
Еремка или даже Борис Годунов произвели бы гораздо меньшее
эстетическое впечатление, чем Шаляпин в этих ролях.
Искусство это не изображение жизни (действительности), какой
мы ее знаем, и не изображение ее, какой она должна быть (в
идеале). Этоизображение (выявление) того, что есть в
действительной жизни, но чего мы в ней не видим, не замечаем,
не знаем.
Видение художника — более глубокое (а не «странное»), чем
видение обывателя (лондонский туман, увиденный Тернером).
Обыватель говорит художнику: ты выдумщик, изображаешь не
то и не так, как есть в действительности (то есть не то и не так,
как я, обыватель, вижу и полагаю), и превозносит тех
«художников», которые видят поверхностно, как обыватели.
Лишь спустя время обыватель «прозревает» и научается видеть
и слышать так, как видели и слышали осмеянные им Тернер
или Врубель, Малер или Скрябин, — с тем чтобы подчас с этихпозиций высмеивать того, кто увидит и услышит еще иначе, еще
глубже. говоря о себе, говорят о нас, говоря о своей эпохе,
говорят о нашей.
Однако выразить — значит ограничить: всякая форма есть
ограничение. Вполне уловить, воплотить замысел, в сущности,
нельзя: схватывая, убиваешь; слово, звук — труп замысла
(«мысль изреченная есть ложь»). Величайшие художники — те,
у которых тело, по крайней мере, еще трепещет.
«Я боюсь, что если не я, то никто больше не явится сюда и не
найдет тебя», — говорит Парень Девушке в одноактной пьесе
Сарояна «Эй, ктонибудь!». Именно это чувство по большей
части мучает, толкает художника, творца. Боже мой! Ты не
«выдумал», а нашел интонацию, мелодию, образ, мысль —
заколдованную, никому не видимую спящую красавицу, и ведь
если не ты, то, может быть, никто ее не найдет, не увидит, не
расколдует и она так и не проснется для людей!
Слишком много говорят о познавательном и слишком мало о
«переживательном» (эмоциональном) значении искусства. Без
конца цитируют слова основоположников марксизма о том,
сколько они узнали из романов Бальзака о французском
обществе того времени. Но ведь читалто Маркс Бальзака (и
Шекспира, и Шарлотту Бронте, и слушал Бетховена и т. д.) в
первую очередь не ради этого, и в словах этих выражено
удивление и восхищение тем, что он — неожиданно — вынес из
чтения еще, помимо главного, само собой разумеющегося.
Искусство — это самовыражение в целях объединения.
Назначение художника — разбудить в воспринимающем творца.
Сила первого — в таинственном умении так передать своесостояние другому, чтобы и в н е м проснулся художник,
который почувствует автора или актера, как тот чувствует
других людей; который станет тобой — автором, актером, как
ты становишься другими, своими героями. Писатель
(художник), который все «выражает», разъясняет, думает и
говорит з а читателя, как и тот, который «паузирует» так, что
пауза так и остается паузой, во время которой ничего не
происходит с воспринимающим, — оба не писатели, не
художники, ибо оба не умеют главного — заставить заговорить
душу читателя, зрителя, слушателя.
«Сова Минервы вылетает только ночью». Так же — стиль.
Всякий гений — явление уникальное, «этот», неповторимая
художественная индивидуальность; стиль возникает потом,
«ночью», когда гения сменяют эпигоны, утрирующие и
размножающие некий стандартный «набор» некоторых черт
гения. Генийорел; стиль — когти и клюв орла без его крыльев и
— большей частью — в сочетании с голосом, нравом,
оперением сороки или совы.
Вне самовыражения нет художника. Но великие писатели,
мыслители, композиторы тем и велики, что, Мода — религия
провинциалов. Подлинная культура — в следовании своим
вкусам, в умении быть самим собой, Раньше искусство и любовь
обращались к воображению, теперь к ощущению; недостаток
воображениявот главный порок современного пианизма,
современной литературы, главное отличие современных
сексуальных фильмов от таких, скажем, как «Большие
маневры» Репе Клера.
В девятнадцатом веке человек, художник покоряли обаянием, в
двадцатом — подчас чемто другим, совершеннопротивоположным обаянию; не тем ли, что Яворский в
опубликованном письме ко мне от января 1938 года так
прозорливо назвал «озлобленной маниакальностью»?
«Ничейная смерть», первые признаки которой в шахматах
почувствовал Чичорин, с угрозой которой вплотную столкнулся
Ласкер (матчи со Шлехтером и Капабланкой), с которой
отчаянно, героически боролся Алехин (матчи с Капабланкой и с
Эйве), воцарилась теперь на шахматном поле (матчи
Ботвинника, . матчи Петросяна). Она же, почувствованная
Антоном Рубинштейном, изо всех сил отталкиваемая Бузони,
царит и в нынешнем пианизме (Микеланджели и др.). Да и
только ли там? Разве не та же тенденция все больше тревожит
любителей футбола? Разве не она же сказывается в
архитектуре, в однообразно безликой застройке городов?
В основе всякой культуры лежит культура восприятия. Там, где
она не развита или потеряна, не может быть никакой культуры.
Где не умеют читать — не умеют писать, где не умеют слушать
— не умеют играть.
В «Страницах из моей жизни» Шаляпин рассказывает, как ему
когдато, в молодости, нравились плохие картины, «выписанные
тщательно, раскрашенные, так сказать, изящно», и с каким
недоумением смотрел он сначала на «странные», непонятные
картины Врубеля. «Почему это хорошо?» — спрашивал он в
удивлении V Мамонтова, приведшего его к этим картинам и
восторгавшегося ими. «После поймете, батюшка!» — отвечал
Мамонтов. И действительно, задумавшись, начав посещать
выставки и прислушиваться к разговорам художников,
Шаляпин вскоре заметил, что потерял вкус к банальным
олеографиям, картины же Врубеля (а затем и других настоящиххудожников) начали нравиться ему все больше и больше. А что
было бы, если бы Шаляпин вместо того, чтобы учиться и
исправлять, улучшать свой вкус, самоуверенноотвернулся бы
от врубелевских картин, да еще стал бы подводить под свое
невежество, так сказать, «теоретический базис» — вроде того,
что, мол, он, Шаляпин,человек из народа, у него здравый,
народный вкус, народу же ник чему все эти буржуазные
выверты, все это упадочное искусство?..
Искусство перестает существовать там, где у воспринимающего
(слушателя, зрителя, читателя) кончается воображение,
творческая фантазия. Оно (искусство) перестает существовать
и там, где воображение воспринимающего начинает
функционировать само по себе, на отлете от воспринимаемого
произведения (так нередко воспринимают писатели музыку —
например, Гейне игру Паганини).
Самое, может быть, трудное и важное в детстве — научить
понимать разницу между словомпонятием и словомобразом;
приучить к медленному, «видящему» чтению и игре.
Настоящее чтение — это, так сказать, внутренняя (мысленная)
экранизация читаемого, экранизация каждого своя, иная, чем у
другого. Учить читать — это значит учить такому,
«экранизирующему» чтению. Экранизация же внешняя,
реальная (в кино) суррогат, заменитель работы собственного
воображения восприни мающего, убивающий в нем эту
способность, а стало быть, и умение читать понастоящему.
Настоящее восприятие требует накала быть может, не
меньшего, чем творчество. Восприятие без такого накала —
восприятие не только поверхностное, но в сущности лишькажущееся, мнимое, не более, чем иллюзорное подобие
настоящего. В атмосфере такого «восприятия» п творчество
чаще всего задыхается, гаснет, перестает быть творчеством.
Настоящий читатель, зритель, слушатель должен уметь творить
вместе с воспринимаемым им искусством; только такому
человеку оно открывается, говорит.
Многие детали в крупномасштабном исполнении рассчитаны на
то, чтобы, удержанные памятью воспринимающего,
подействовать после, в сопоставлении (последующее
оправдание резкого sf; порыв ветра в финале «Аппассионаты»
слышится, доходит, когда уже становится тихо и слышен
«дождик»). Реакция иных слушателей на «резкое» sf или
диссонанс подобна реакции зрителя на «нелепую» деталь в
портрете, картине, из которой он видит только часть, а другая
часть закрыта. И в музыке надо уметь видеть (слышать) не нос,
потом глаз и т. д., а всю — постепенно раскрываемую —
картину.
Предполагать, что в школе можно заложить фундамент знания
литературы, — значит ставить вещи с ног на голову. Только на
фундаменте, заложенном до и вне школы может школа
построить первые этажи такого знания и понимания. Школьное
здание познания литературы основательно только тогда, когда
оно подобно айсбергу, видимая десятая часть которого
покоится на девяти десятых, скрытых под водой.
Так же обстоит дело и с музыкой; поэтому нелепо строить
консерваторские курсы истории музыки на комментируемом
прослушивании музыкальных произведений: они должны быть
заранее знакомы учащимся.
Тех, кто любит литературу, литература с детства просто«окружала»: наблюдали восторги взрослых, слушали хорошее,
влюбленное чтение, сами читали, приобщались на первых порах
только чувством, как приобщаются к матери, к семье, к дому, к
природе. Не «разбирают» же все это: >с м красив брат, почему
хороша мать. Вот и литературу . надо бы сначала просто
впитывать, полюбить, не «разбирая»: самое большее —
мимоходом обратить внимание на то или другое, но —
обязательно интересное, привлекающее к читаемому. Разбор,
анализ должны прийти потом, когда любовь создала уже
прочный иммунитет ко всему плохому, что может привнести
анализ.
Так же и с музыкой. Не случайно любящие серьезную музыку
люди выходили главным образом из тех семей, где с детства
звучала такая музыка: мать играла или собирался домашний
квартет, словом, музицировали, просто музицировали, ничего не
«разбирая» и не «объясняя» ребенку. И ребенок незаметно
привыкал к музыке, начиная понимать ее язык, любить ее.
Не в этом ли основа настоящей педагогики, настоящего
воспитания? Не потому ли так все не ладится никак у нас с
«привитием» литературной, музыкальной культуры, что
упускают из виду эту основу, все время идут против нее?
У нас чувствуют, что чтото пе так, много думают, спорят о
том, что изменить, как проходить литературу, чтобы вызвать не
отвращение, а любовь к ней. А дело не в том, как ее проходить,
а в том, что ее вообще нельзя начинать «проходить» (да еще
дотошно, «литературоведчески») слишком рано, до того, как
образовалась стойкая любовь к ней. Сначала — любовь, потом
— изучение, а не наоборот. Иначе, что пи делай, как ни меняй«методику» прохождения — все будет, как в крыловской басне:
«А вы, друзья, как ни садитесь…»