К.Воробьев «Уха без соли»
Мы приезжаем сюда, на это свое потайное место, каждый год седьмого августа, часам к пяти
пополудни, в любую погоду. Табор мы разбиваем в подлеске возле трех окостеневших дубовых пней,
метрах в двадцати от озера. В нем мы до сумерек удим рыбу, а потом варим уху – хоть из двух ершей. В
полночь мы обмениваемся взаимными подарками – по большому листу сахарной ботвы и по одной брюкве,
величиной с кулак. Ботву и брюкву мы съедаем сразу и молча, потом принимаемся за уху и выпивку, а в
два часа ночи начинаем петь песни.
Так мы с конца войны отмечаем день своего рождения, и то место, где мы разводим огонь, не
зарастает никакой травой, глубоко, значит, прокалилась земля.
В этот последний наш выезд выдалась смирная серая погода с притушенным мглистым солнцем. Мы
поймали девять окуней, но один оказался с кованым шведским крючком в верхней губе, – попадался уже
раз, и его пришлось отпустить. Вечер подкрался рано и незаметно – тоже тихий, согласнопокорный
какойто, как ручной теленок. Над лесом за озером вставал большой тусклый месяц, и над землей реяла та
засушливая жемчужная мгла исхода лета, что навевает человеку покойную цепенящую грусть. В этом
настроении непостижимо споро ладится любая работа, – это оттого, видно, что рукам тогда не сообщается
усилий, а уму конечная цель дела. Я легко и почти бесшумно срубил и расколол засветло еще
облюбованную сухую ольшину, почистил картошку, рыбу, лук, а напарник мой все тер и тер озерным
песком казан под уху – старинный медный котел с какимто таинственным клеймом: там был изображен
волк верхом на человеке. Котел увесист и гулок, как колокол, и уха в нем не остывает часами. Он хорош
своей уютной круглостью и какимто прочным и давним благополучием. К нему очень идет подовая
коврига ржаного хлеба, – тогда любая зримая и предполагаемая беда кажется неугрозной и одолимой.
Впрочем, все, что принадлежит моему другу, – его вот старенькая неказистая «Победа», самодельная
брезентовая накидка для нее с круглыми марлевыми окнами, ухватная ясеневая ручка топора, которым я
срубил ольшину, лещиновая удочка, отполированная до бубличного глянца, – все это выглядит
долговечным, ладным и сноровистым, обещающим верность крепкой и охотной службы жизни, и все это
какимто странным образом похоже на своего хозяина. Я знаю это давно и, наверное, потому что все,
принадлежащее лично мне, подвержено прихоти различных капризов, поломок и стопорений, потому что
мои вещи тоже похожи на меня самого…
Из озера ко мне на берег друг понес котел как дароносицу – осторожно и торжественно, стараясь не
расплескать воду.
– Принимай, брат летчик!
Это говорится раз навсегда выверенным тоном, четко, серьезно и сострадательно. Я никогда не был
летчиком, но мне не приходится обижаться: двадцать пять лет тому назад я на самом деле назвался ему
летчикомистребителем, сбитым под Вязьмой, в бою с пятью «мессерами». Не с одним и не с тремя, а с
пятью, из которых двух я уничтожил будто бы с ходу. То был не к месту вздорный, даже там, в лагере
военнопленных, не иссякший во мне запал мальчишеского тщеславного вранья и бахвальства, за которым
дрожал и бился простодушный расчет на внимание и помощь сильного, несловоохотливого пленного
солдата Дениса Неверова. Потом, позже, выяснилось, что никакой я не истребитель, но с тех пор Денис
Иванович называет меня летчиком – наедине, по ночам, в день нашего рождения. Я, в свою очередь,
величаю его тогда «Диванович», вместо «Иванович»: в какомто местечке на Брянщине он – уже будучи
партизанским разведчиком – пробыл около двух часов в топчане, на котором в это время полусидел
полулежал немец, неурочно навестивший нашу связную«гестаповку».
Это «летчик» и «Диванович» да еще вот ботва и брюква – предел в наших поминаниях прошлого.
Оно не то что свято или проклято, но просто непосильно теперь нам. И даже невероятно. Столько там
изжитых стыдных унижений! Может, поэтому наши взаимоотношения в такие ночи грешат какойто
старомодной церемонностью и взаимопочтительностъю: мы лишний раз говорим друг другу «будь добр»,
«спасибо», «пожалуйста» и «благодарю», и движения наши спокойны и медлительны, и беседы
отвлеченны и немного сентиментальны. Я подвесил на рогатку котел и одной спичкой, это тоже входило в обряд нашего праздника, – разжег
под ним дрова. Денис Иванович сел напротив меня и с какойто элегической расслабленностью произнес
благодарную хвалу Творцу, создавшему землю, небо, озеро и окуней.
– Хорошо, что человек не властен над этим, – сказал он и повел рукой по ночи. – Испортил бы,
стремясь улучшить.
Он не сказал подходящего в этом случае «испаскудил» или «испоганил», – в такие ночи мы
сознательно избегаем грубых слов, и я молчаливым кивком подтвердил свое согласие с ним и попросил,
чтобы он был любезен и достал из машины соль.
– Чего? Сооль? – с тихо нарастающей к миру враждебностью не сразу переспросил он.
– Совершенно верно. Соль. Для ухи, – подтвердил я, поняв его, и тогда Денис Иванович длинно и
непутево выругался в стужу, в бурю и в свой склероз.
– Ты тоже, понимаешь, хорош: пришел с портфельчиком, уселся, как какойнибудь директор
пивзавода, и поехал. Не мог, понимаешь, поинтересоваться на месте! Гусь лапчатый!
Я посоветовал ему выражаться утонченней, но он сказал, чтобы я не придуривался и думал лучше,
как добыть соль. Тогда я поинтересовался, постигает ли он теперь главную причину моральной
неполноценности китайских хунвейбинов, но Денис Иванович сделал вид, что не понял меня, и поднялся
от костра. В призрачной белесой мгле, под знойный стрекот кузнечиков и сухой подирающий вскрик
коростелей, зрела ночь. Котел вздрагивал и даже тихонько погудывал, и от него исходил полынно чистый
дух лаврового листа.
– Ну что будем делать, а?
Голос Дениса Ивановича звучал нетерпением и досадой. У нас было два выхода – остаться без ухи
или завести машину, выбраться на шоссе и там на пятнадцатом километре отсюда, в домике дорожного
мастера, разжиться солью. На этом мы и порешили, и я поодиночке, рыльцами вниз, опустил в бурунную
благодать котла окуней и сотворил в душе хвалу Творцу за все мне посланное в жизни.
Вот под это все он и вступил в белый круг нашего костра, неслышно вступил, неожиданно, и оттого,
как мгновенно пересохло у меня горло и как пригнулся и шагнул прочь Денис Иванович, я понял, что нам
с ним никогда не избежать страха погони и застигнутости! Нет, узнали мы этого шатуна позже, минут
двадцать спустя, и не лично его мы испугались, а вообще человека в ночи. На нем были до окоженелости
заношенные солдатские брюки и китель, большая, от ветхости оранжевая железнодорожная фуражка и
растоптанные кирзовые сапоги. В руках, на манер ружья, он держал удочки, а за спиной у него, налезая
узлом на затылок, громоздился парусиновый мешок от надувной лодки. Наверно, он порядком устал,
потому что сразу же освободился от лямок мешка, а затем уже поздоровался с нами и спросил, клюет ли.
– Да мы вот с другом словили на ушишку, – сдержанно сказал Денис Иванович и упомянул соль и
свой склероз. Откровенно говоря, мне не хотелось, чтобы у незнакомца оказалась соль и чтобы он вообще
задерживался тут, у костра, – тогда разорялась наша ночь, но соль таки у него нашлась. Он сказал, что
рыбак рыбака «должен выручать с пониманием», и какимто спутаннослепым и как бы бесцельным
торканьем рук, будто их било непрерывным тиком, стал развязывать мешок.
С этого – бесцельного на первый взгляд метанья его рук и началось мое узнавание ночного гостя.
Он попрежнему – если это был он! – выглядел сухим и рослым, но время тронуло его голос, – он
осел и притух, сгладило и увеличило лоб, изменило нос, – он у него разбряк и покраснел, – подбило
линькой глаза и высекло морщины по краям прежнего щелистого рта. Да, это был он, кого мы никак не
должны были тут встретить, но мне хотелось, чтобы я ошибся и чтобы Денис Иванович какнибудь
подтвердил эту мою ошибку без моего намека.
Человек тем временем достал из недр своего мешка маленькую, на карман, холстинковую сумочку,
туго наполненную и аккуратно завязанную шнурком от ботинка. В этакую тару влезает примерно
граненая стопка соли. Не больше. Между прочим, в войну не было пленного солдата, чтобы он, готовясь
к побегу, не таил за гашником такую вот сумочку с щепоткой в ней «бузы», добытой Бог знает как и где.
Теперь трудно сказать, почему мы считали соль совершенно необходимым достоянием на воле, но это
было так. Более того – сумочка с солью являлась как бы залогом благополучного побега. Лагерные
полицейские хорошо знали, для чего пленный «шакалит» соль, и дважды в неделю подвергали нас подноготному обыску, и когда находили сумочку, завязанную обычно тесемкой от обмотки или шнурком
от ботинка, то…
– Хватит? Или добавить?
Пришелец протягивал мне соль на ладони, минуя костер, но у меня прочно были заняты руки, –
левой я придерживал рогатину, а правой зажимал ложку и помешивал ею в котле. Я помешивал, глядя на
огонь, и ждал, как поступит Денис Иванович, отвергнет он соль или примет, и как в этом случае быть с
моей догадкой. В это время как нарочно выдалась длинная минута тишины, – даже кузнечики примолкли,
и только звонисто гудел котел, и у меня появилась боль напряжения в затылке – это ведь одно и то же:
дает человек или просит, его нельзя оставлять с протянутой рукой. Возможно, что я в конце концов
подставил бы ложку под эту чужую руку, если б Денис Иванович чутьчуть помешкал, но из нас двоих он
первый не выдержал и принял соль. Тогда мы и обменялись с ним взглядами, и никакой разговор о госте
– ни длинный, ни короткий – нам уже был не нужен. Тот копался в своем мешке, упрятывал на прежнее
место сумочку, когда Денис Иванович проговорил какимто клеклым голосом:
– А ведь мы тебя, пожалуй, знаем!
Гость поднял голову и, щурясь через костер, отчего казалось, что глаза у него смеются, оглядел нас
вскользь и без интереса.
– Знаем ведь, летчик?
Это опять сказал Денис Иванович, обратись ко мне, и тогда опознанный нами человек засмеялся на
самом деле – коротко и квохчуще, будто охал.
– Где ты служил летом сорок второго года?
Мне, пожалуй, не следовало сбиваться на крик, но так уж вышло. Зато он тоже спросил нас прежним,
тем, визгливо осатаневшим голосом:
– А вы сами тогда где были? В вяземском лагере, выходит, отсиживались, да? Шкуры берегли, а
потом мученья себе выдумывали, чтоб оправдаться?!
– Слыхал? – пораженно сказал мне Денис Иванович, – Ты понимаешь, чьи слова он повторяет, свол…
сволочь?
Он рассевным взмахом кинул соль в костер и вдруг поребячьи обиженно всхлипнул и уткнулся
лицом в колени. Это было некстати, ненужно, а главное, невероятно: Денис Неверов всегда казался мне
человекомкремнем, и, может, только за это за его надежный, выносливый и какойто себенаумешный
вид – ему больше других выпадало в лагере плетей и палок. В тот наш последний лагерный день –
седьмого августа сорок второго года – ему спутаннослепым и как бы безадресным взмахом арапника с
мудреным свинцовым нахвостником полицай рассек лицо. Я к тому времени уже ходил бок о бок с ним
потому, что был летчиком, сбившим двух «мессеров», а таких он ценил. По этому праву я попытался
тогда утешить его, но он засмеялся и сказал, что пехота – не авиация, она, мол, выдюжит, – намекал на
мою жидковатость: временами я не выдерживал и ревел. При нем. В тот день – седьмого августа – мы
работали километрах в пяти от Вязьмы, где стояли немецкие зенитные батареи. В полдень над ними
появился наш «ястребок» – невысоко, беззащитно и нам нужно. Немцы сбили его быстро, и когда он
закувыркался вниз, Денис Иванович похоронно сказал мне:
– Вот. Еще один твой приятель…
– Ему, идиоту, надо было ложиться в пике или делать бочку! – сказал я. Он посмотрел тогда на меня
с надеждой, и я поверил, что могу быть сильным.
Вечером мы бежали. А в полночь Денис Иванович разрешил мне на первый раз съесть лист сахарной
ботвы и одну брюкву. Сам он съел две брюквы, потому что полагался на свою выносливость…
Теперь, спустя четверть века, он сидел у своего праздничного полевого стола и плакал. При мне. И
при нем – бывшем полицае. Его, посланного нам сюда недоброй прихотью черта, отделял от меня метр
земли, прокаленной нашими торжественными кострами, котел со странным клеймом, несколько
ольховых чурок и ладный, ухватный топор. Мне ничего не мешает признаться в своей тогдашней летучей
мысли об аморальности для людей любого неотмщенного преступления, и он, бывший полицай, какимто
сверхсознательным чувством догадался об этой моей мысли, потому что вскочил на колени и крикнул,
косясь на топор отрешенно и помешанно: – За вас с меня уже взяли! Слышите? И по закону не положено наказывать два раза за одно и то же,
слышите?!
Он все тем же тиковым движением руки сшиб со своей головы фуражку, и на его гладком голом
темени я увидел при бликах костра крупные бисеринки пота. Мне невольно подумалось: как здорово он
полинял! Там, в Вязьме, он ходил в форме советского командиратанкиста, с выпиленной звездой в
пряжке ремня. С левого плеча у него, как аксельбант, свисал крупный ременный арапник с мудреным
свинцовым нахвостником. Им он…
– Ты же убивал, а сам вот жив!…– почемуто шепотом, горько и потерянно сказал Денис Иванович, а
тот все стоял на коленях, и отсветы костра метались по его лицу, отчего казалось, что оно искажается
диковатыми гримасами, и хотелось, чтобы он сел или встал и накрылся своей нелепой фуражкой.
– Сколько людей там… А ты вот жив! – опять проговорил Денис Иванович и зачемто потрогал свои
колени, бока и грудь, словно отыскивал самого себя. Было трудно молчать и ждать, пока гость оправлял
на себе лямки мешка, насаживал на голову фуражку и поворачивался к нам спиной. За пределами
желтого ока костра он не то споткнулся, не то остановился по воле и глухо, вполголоса, как сообщникам
по ночной краже, сказал нам:
– Не один я убивал и не один живу. Небось за свои лагеря тоже мало кто ответил!
– Во, гад, куда метнуул! – растерянно проговорил Денис Иванович и страдающе поглядел на меня. –
То же культ был, отрёбник ты чертов! – крикнул он во тьму и поднялся на ноги. Было томительно тихо.
Потом не скоро в прибрежной осоке, на мелкоте, звучно и грузно плеснулась большая рыба, и лунная
оранжевая тропа на озере заколыхалась и сморщилась. Мы некоторое время подождали чегото, потом
Денис Иванович пошел к машине, и я услыхал, как там чтото сдвоенно стукнулось о землю и покатилось
к озеру – брюкву выбросил. Тогда я остатками выкипевшей, обаландившейся ухи загасил костер. Мне
ничего не хотелось – ни есть, ни пить, ни спать, ни бодрствовать.
– Сейчас, наверно, у нас на Урале мед качают, – не в связь с событиями этой нашей ночи сказал вдруг
Денис Иванович.
Я промолчал.
– Говорю, мед у нас качают сейчас! – уже с явным раздражением проговорил он.
– Ну и пусть качают, – сказал я.
– Пусть, пусть! Давай лучше помоги сиденья в машине раздвинуть. Спать будем, нечего тут!…
Мы улеглись, стараясь не задевать друг друга, но телу сразу же стало неудобно, ломотно и
беспокойно: сквозь марлевые окна накидки в машину проникали жалящие запевы комаров, и от них все
время приходилось отмахиваться впустую, а потом, уже на закате месяца, с противоположного конца
озера, с какогото, видать, голого там пригорка, к нам трепетно пробился продолговатый и узенький
косячок света приземленного пламени. В ночном костре, если смотреть на него издали, всегда
чувствуется чтото тревожное и неприкаянное, и почемуто хочется тогда знать, кто его жжет, что на
нем варит и о чем думает. Мне казалось, что Денис Иванович давно спит, но он спросил, есть ли у меня,
черт возьми, закурить или нету, и полез из машины. Вернулся он часа через полтора, когда на востоке
уже рдело небо и над озером всходили и текли на берег клочья парного тумана. Я сидел на подножке
машины и курил.
– Расстрел дали, – издали сообщил он мне.
Я ждал.
– Потом заменили четвертаком. Шестнадцать отбыл… Это всетаки не шестнадцать месяцев, правда?
– Конечно, – сказал я.
– Не спит… Уставился в огонь, как сыч, и сидит. Ему есть о чем подумать, – сказал я.
– А мне не о чем, что ли? Я ее, Вязьму, двадцать шесть лет трижды на неделе во сне вижу!
– Давай поспим, – сказал я. – Мне она тоже снится.
– Снится, снится! Вот она, наша славянская душа! Не можем до конца сохранить ненависть к
преступнику и насильнику над собой, не можем!
– Не ворчи, философ вяземский! – сказал я.
– Философ, философ!… Ну, спокойной ночи. Тебе там не поддувает в окно?
– Нет, – сказал я. – А тебе? – Тоже нет, – сказал он.
Утром, уже при палящем солнце, мы настигли его на шестом или седьмом километре от озера. Он
брел со своим мешком посередине дороги, и Денис Иванович не стал сигналить и объехал его с левой
стороны по засеву желтого люпина. На подъезде к шоссе мне запоздало подумалось, что хорошо было бы
привезти люпиновый букет домой прямо с обросевшими на нем шмелями, и в ту же секунду Денис
Иванович резко затормозил и остановился.
– Слушай, – просяще сказал он, – а ну его к черту, пускай садится, а? А то плетется, как мы тогда!…
Он глядел на меня сердито и ожидающе. Я закурил и промолчал. В зеркале мне виднелась недвижно
повисшая сзади нас над дорогой густая оранжевая пыль…
1967
Урок литературы «Вот она наша «славянская душа»! (По рассказу К.Д. Воробьева «Уха без соли»), 9 класс
Урок литературы «Вот она наша «славянская душа»! (По рассказу К.Д. Воробьева «Уха без соли»), 9 класс
Урок литературы «Вот она наша «славянская душа»! (По рассказу К.Д. Воробьева «Уха без соли»), 9 класс
Урок литературы «Вот она наша «славянская душа»! (По рассказу К.Д. Воробьева «Уха без соли»), 9 класс
Урок литературы «Вот она наша «славянская душа»! (По рассказу К.Д. Воробьева «Уха без соли»), 9 класс
Материалы на данной страницы взяты из открытых истончиков либо размещены пользователем в соответствии с договором-офертой сайта. Вы можете сообщить о нарушении.