Литература для проведения дня чтения в школе или для дополнительного чтения дома.
Оценка 4.7

Литература для проведения дня чтения в школе или для дополнительного чтения дома.

Оценка 4.7
Занимательные материалы
docx
русская литература
5 кл—8 кл
17.01.2017
Литература для проведения дня чтения в школе или для дополнительного чтения дома.
Дни чтения.docx
Всеволод Гаршин Сигнал Семен Иванов служил сторожем на железной дороге. От его будки до одной станции было двенадцать, до другой – десять верст. Верстах в четырех в прошлом году открыли большую прядильню; из­за лесу ее высокая труба чернела, а ближе, кроме соседних будок, и жилья не было. Семен Иванов был человек больной и разбитый. Девять лет тому назад он побывал на войне: служил в денщиках у офицера и целый поход с ним сделал. Голодал он, и мерз, и на солнце жарился, и переходы делал по сорока и по пятидесяти верст в жару и в мороз; случалось и под пулями бывать, да, слава Богу, ни одна не задела. Стоял раз полк в первой линии; целую неделю с турками перестрелка была: лежит наша цепь, а через лощинку – турецкая, и с утра до вечера постреливают. Семенов офицер тоже в цепи был; каждый день три раза носил ему Семен из полковых кухонь, из оврага, самовар горячий и обед. Идет с самоваром по открытому месту, пули свистят, в камни щелкают; страшно Семену, плачет, а сам идет. Господа офицеры очень довольны им были: всегда у них горячий чай был. Вернулся он из похода целый, только руки и ноги ломить стало. Немало горя пришлось ему с тех пор отведать. Пришел он домой – отец­старик помер; сынишка был по четвертому году – тоже помер, горлом болел; остался Семен с женой сам­друг. Не задалось им и хозяйство, да и трудно с пухлыми руками и ногами землю пахать. Пришлось им в своей деревне невтерпеж; пошли на новые места счастья искать. Побывал Семен с женой и на Линии, и в Херсоне, и в Донщине; нигде счастья не достали. Пошла жена в прислуги, а Семен по­прежнему все бродит. Пришлось ему раз по машине ехать; на одной станции видит – начальник будто знакомый. Глядит на него Семен, и начальник тоже в Семеново лицо всматривается. Узнали друг друга: офицер своего полка оказался. – Ты Иванов? – говорит. – Так точно, ваше благородие, я самый и есть. – Ты как сюда попал? Рассказал ему Семен: так, мол, и так. – Куда ж теперь идешь? – Не могу знать, ваше благородие. – Как так, дурак, не можешь знать? –   Так   точно,   ваше   благородие,   потому   податься   некуда.   Работы   какой,   ваше благородие, искать надобно. Посмотрел на него начальник станции, подумал и говорит: – Вот что, брат, оставайся­ка ты покудова на станции. Ты, кажется, женат? Где у тебя жена? – Так точно, ваше благородие, женат; жена в городе Курске, у купца в услужении находится. – Ну, так пиши жене, чтобы ехала. Билет даровой выхлопочу. Тут у нас дорожная будка очистится; уж попрошу за тебя начальника дистанции. – Много благодарен, ваше благородие, – ответил Семен. Остался   он   на   станции.   Помогал   у   начальника   на   кухне,   дрова   рубил,   двор, платформу мел. Через две недели приехала жена, и поехал Семен на ручной тележке в свою будку. Будка новая, теплая, дров сколько хочешь; огород маленький от прежних сторожей остался, и земли с полдесятины пахотной по бокам полотна было. Обрадовался Семен; стал думать, как свое хозяйство заведет, корову, лошадь купит. Дали ему весь нужный припас: флаг зеленый, флаг красный, фонари, рожок, молот, ключ – гайки подвинчивать, лом, лопату, метел, болтов, костылей; дали две книжечки с правилами   и   расписание   поездов.   Первое   время   Семен   ночи   не   спал,   все   расписание твердил; поезд еще через два часа пойдет, а он обойдет свой участок, сядет на лавочку у будки и все смотрит и слушает, не дрожат ли рельсы, не шумит ли поезд. Вытвердил он наизусть и правила; хоть и плохо читал, по складам, а все­таки вытвердил. Дело было летом; работа нетяжелая, снегу отгребать не надо, да и поезда на той дороге   редко.  Обойдет   Семен   свою   версту   два   раза   в   сутки,  кое­где   гайки   попробует подвинтить, щебенку подровняет, водяные трубы посмотрит и идет домой хозяйство свое устраивать. В хозяйстве только у него помеха была: что ни задумает сделать, обо всем дорожного мастера проси, а тот начальнику дистанции доложит; пока просьба вернется, время и ушло. Стали Семен с женою даже скучать. Прошло времени месяца два; стал Семен с соседями­сторожами знакомиться. Один был старик древний; все сменить его собирались: едва из будки выбирался. Жена за него и обход делала. Другой будочник, что поближе к станции, был человек молодой, из себя худой и жилистый. Встретились они с Семеном в первый раз на полотне, посередине между будками, на обходе; Семен шапку снял, поклонился. – Доброго, – говорит, – здоровья, сосед. Сосед поглядел на него сбоку. – Здравствуй, – говорит. Повернулся и пошел прочь. Бабы после между собою встретились. Поздоровалась Семенова Арина с соседкой; та тоже разговаривать много не стала, ушла. Увидел раз ее Семен. – Что это, – говорит, – у тебя, молодица, муж неразговорчивый? Помолчала баба, потом говорит: – Да о чем ему с тобой разговаривать? У всякого свое… Иди себе с Богом. Однако прошло еще времени с месяц, познакомились. Сойдутся Семен с Василием на полотне,   сядут   на   край,   трубочки   покуривают   и   рассказывают   про   свое   житье­бытье. Василий все больше помалчивал, а Семен и про деревню свою и про поход рассказывал. – Немало, – говорит, – я горя на своем веку принял, а веку моего не Бог весть сколько. Не дал Бог счастья. Уж кому какую талан­судьбу Господь даст, так уж и есть. Так­то, братец, Василий Степаныч. А Василий Степаныч трубку об рельс выколотил, встал и говорит: – Не талан­судьба нам с тобою век заедает, а люди. Нету на свете зверя хищнее и злее человека. Волк волка не ест, а человек человека живьем съедает. – Ну, брат, волк волка ест, это ты не говори. – К слову пришлось, и сказал. Все­таки нету твари жесточе. Не людская бы злость да жадность – жить бы можно было. Всякий тебя за живое ухватить норовит, да кус откусить, да слопать. Задумался Семен. – Не знаю, – говорит, – брат. Может, оно так, а коли и так, так уж есть на то от Бога положение. – А коли так, – говорит Василий, – так нечего нам с тобой и разговаривать. Коли всякую   скверность   на   Бога   взваливать,   а   самому   сидеть   да   терпеть,   так   это,   брат,   не человеком быть, а скотом. Вот тебе мой сказ. Повернулся и пошел, не простившись. Встал и Семен. – Сосед, – кричит, – за что же ругаешься? Не   обернулся   сосед,   пошел.   Долго   смотрел   на   него   Семен,   пока   на   выемке   на повороте стало Василия не видно. Вернулся домой и говорит жене: – Ну, Арина, и сосед же у нас: зелье, не человек. Однако не поссорились они; встретились опять и по­прежнему разговаривать стали, и все о том же. –  Э,  брат,  кабы   не   люди…  не  сидели   бы   мы   с  тобою   в  будках   этих, –  говорит Василий. – Что ж в будке… ничего, жить можно. – Жить можно, жить можно… Эх, ты! Много жил, мало нажил, много смотрел, мало увидел. Бедному человеку, в будке там или где, какое уж житье! Едят тебя живодеры эти. Весь сок выжимают, а стар станешь – выбросят, как жмыху какую, свиньям на корм. Ты сколько жалованья получаешь? – Да маловато, Василий Степанович. Двенадцать рублей. –   А   я   тринадцать   с   полтиной.   Позволь   тебя   спросить,   почему?   По   правилу   от правления всем одно полагается: пятнадцать целковых в месяц, отопление, освещение. Кто же это нам с тобой двенадцать или там тринадцать с полтиной определил? Чьему брюху на сало,   в   чей   карман   остальные   три   рубля   или   же   полтора   полагаются?   Позволь   тебя спросить?… А ты говоришь, жить можно! Ты пойми, не об полуторах там или трех рублях разговор идет. Хоть бы и все пятнадцать платили. Был я на станции в прошлом месяце; директор проезжал, так я его видел. Имел такую честь. Едет себе в отдельном вагоне; вышел  на платформу, стоит, цепь  золотую  распустил  по животу,  щеки  красные, будто налитые… Напился нашей крови. Эх, кабы сила да власть!.. Да не останусь я здесь долго; уйду куда глаза глядят. – Куда же ты уйдешь, Степаныч? От добра добра не ищут. Тут тебе и дом, тепло, и землицы маленько. Жена у тебя работница… – Землицы! Посмотрел бы ты на землицу мою. Ни прута на ней нету. Посадил было весной капустки, так и то дорожный мастер приехал. «Это, говорит, что такое? Почему без доношения? Почему без разрешения? Выкопать, чтоб и духу ее не было». Пьяный был. В другой раз ничего бы не сказал, а тут втемяшилось… «Три рубля штрафу!..» Помолчал Василий, потянул трубочки и говорит тихо: – Немного еще, зашиб бы я его до смерти. – Ну, сосед, и горяч ты, я тебе скажу. – Не горяч я, а по правде говорю и размышляю. Да еще дождется он у меня, красная рожа! Самому начальнику дистанции жаловаться буду. Посмотрим! И точно, пожаловался. Проезжал   раз   начальник   дистанции   путь   осматривать.   Через   три   дня   после   того господа  важные  из  Петербурга   должны  были  по  дороге   проехать:  ревизию  делали,  так перед их проездом все надо было в порядок привести. Балласту подсыпали, подровняли, шпалы   пересмотрели,  костыли   подколотили,  гайки   подвинтили,   столбы   подкрасили,   на переездах   приказали   желтого   песочку   подсыпать.  Соседка­сторожиха   и   старика   своего выгнала травку подщипать. Работал Семен целую неделю; все в исправность привел и на себе кафтан починил, вычистил, а бляху медную кирпичом до сияния оттер. Работал и Василий.   Приехал   начальник   дистанции   на   дрезине;   четверо   рабочих   рукоять   вертят; шестерни жужжат; мчится тележка верст по двадцать в час, только колеса воют. Подлетел к   Семеновой   будке;   подскочил   Семен,   отрапортовал   по­солдатски.   Все   в   исправности оказалось. – Ты давно здесь? – спрашивает начальник. – Со второго мая, ваше благородие. – Ладно. Спасибо. А в сто шестьдесят четвертом номере кто? Дорожный мастер (вместе с ним на дрезине ехал) ответил: – Василий Спиридов. –   Спиридов,   Спиридов…   А,   это   тот   самый,   что   в   прошлом   году   был   у   вас   на замечании? – Он самый и есть­с. – Ну, ладно, посмотрим Василия Спиридова. Трогай. Налегли рабочие на рукояти; пошла дрезина в ход. Смотрит Семен на нее и думает: «Ну, будет у них с соседом игра». Часа через два пошел он в обход. Видит, из выемки по полотну идет кто­то, на голове будто   белое  что   виднеется.   Стал   Семен   присматриваться  –  Василий;   в  руке  палка,   за плечами узелок маленький, щека платком завязана. – Сосед, куда собрался? – кричит Семен. Подошел Василий совсем близко: лица на нем нету, белый как мел, глаза дикие; говорить начал – голос обрывается. – В город, – говорит, – в Москву… в правление. – В правление… Вот что! Жаловаться, стало быть, идешь? Брось, Василий Степаныч, забудь… – Нет, брат, не забуду. Поздно забывать. Видишь, он меня в лицо ударил, в кровь разбил. Пока жив, не забуду, не оставлю так. Учить их надо, кровопийцев… Взял его за руку Семен: – Оставь, Степаныч, верно тебе говорю: лучше не сделаешь. – Чего там лучше! Знаю сам, что лучше не сделаю; правду ты про талан­судьбу говорил. Себе лучше не сделаю, но за правду надо, брат, стоять. – Да ты скажи, с чего все пошло­то? – Да с чего… Осмотрел все, с дрезины сошел, в будку заглянул. Я уж знал, что строго будет спрашивать; все как следует исправил. Ехать уж хотел, а я с жалобой. Он сейчас кричать. «Тут, говорит, правительственная ревизия, такой­сякой, а ты об огороде жалобы подавать! Тут, говорит, тайные советники, а ты с капустой лезешь!» Я не стерпел, слово сказал, не то чтобы очень, но так уж ему обидно показалось. Как даст он мне… Терпенье наше проклятое! Тут бы его надо… а я стою себе, будто так оно и следует. Уехали они, опамятовался я, вот обмыл себе лицо и пошел. – Как же будка­то? – Жена осталась. Не прозевает; да ну их совсем и с дорогой ихней! Встал Василий, собрался. – Прощай, Иваныч. Не знаю, найду ли управу себе. – Неужто пешком пойдешь? – На станции на товарный попрошусь; завтра в Москве буду. Простились соседи; ушел Василий, и долго его не было. Жена за него работала, день и ночь не спала; извелась совсем, поджидаючи мужа. На третий день проехала ревизия: паровоз,  вагон   багажный  и   два   первого   класса,  а  Василия   все  нет.  На   четвертый  день увидел Семен его хозяйку: лицо от слез пухлое, глаза красные. – Вернулся муж? – спрашивает. Махнула баба рукой, ничего не сказала и пошла в свою сторону. Научился   Семен   когда­то,   еще   мальчишкой,   из   тальника   дудки   делать.   Выжжет таловой палке сердце, дырки где надо высверлит, на конце пищик сделает и так славно наладит,   что   хоть   что   угодно   играй.   Делывал   он   в   досужее   время   дудок   много   и   с знакомым товарным кондуктором в город на базар отправлял; давали ему там за штуку по две копейки. На третий день после ревизии оставил он дома жену вечерний шестичасовой поезд встретить, а сам взял ножик и в лес пошел, палок себе нарезать. Дошел он до конца своего участка, – на этом месте путь круто поворачивал, – спустился с насыпи и пошел лесом под гору. За полверсты было большое болото, и около него отличнейшие кусты для его дудок росли. Нарезал он палок целый пук и пошел домой. Идет лесом; солнце уже низко было; тишина мертвая, слышно только, как птицы чиликают да валежник под ногами хрустит. Прошел Семен немного еще, скоро полотно; и чудится ему, что­то еще слышно: будто где­то железо о железо позвякивает. Пошел Семен скорей. Ремонту в то время на их участке не было. «Что бы это значило?» – думает. Выходит он на опушку – перед ним железнодорожная насыпь подымается; наверху, на полотне, человек сидит на корточках, что­то   делает;   стал   подыматься   Семен   потихоньку   к   нему:   думал,  гайки   кто   воровать пришел. Смотрит – и человек поднялся, в руках у него лом; поддел он рельс ломом, как двинет его в сторону. Потемнело у Семена в глазах; крикнуть хочет – не может. Видит он Василия, бежит бегом, а тот с ломом и ключом с другой стороны насыпи кубарем катится. – Василий Степаныч! Отец родной, голубчик, воротись! Дай лом! Поставим рельс, никто не узнает. Воротись, спаси свою душу от греха. Не обернулся Василий, в лес ушел. Стоит   Семен   над   отвороченным   рельсом,   палки   свои   выронил.   Поезд   идет   не товарный,   пассажирский.   И   не   остановишь   его   ничем:   флага   нет.   Рельса   на   место   не поставишь; голыми руками костылей не забьешь. Бежать надо, непременно бежать в будку за каким­нибудь припасом. Господи, помоги! Бежит Семен к своей будке, задыхается. Бежит – вот­вот упадет. Выбежал из лесу – до будки сто сажен, не больше, осталось, слышит – на фабрике гудок загудел. Шесть часов. А в две минуты седьмого поезд пройдет. Господи! Спаси невинные души! Так и видит перед   собою   Семен:   хватит   паровоз   левым   колесом   об   рельсовый   обруб,   дрогнет, накренится, пойдет шпалы рвать и вдребезги бить, а тут кривая, закругление, да насыпь, да валиться­то вниз одиннадцать сажен, а там, в третьем классе, народу битком набито, дети малые… Сидят они теперь все, ни о чем не думают. Господи, вразуми ты меня!.. Нет, до будки добежать и назад вовремя вернуться не поспеешь… Не добежал Семен до будки, повернул назад, побежал скорее прежнего. Бежит почти без памяти; сам не знает, что еще будет. Добежал до отвороченного рельса: палки его кучей лежат. Нагнулся он, схватил одну, сам не понимая зачем, дальше побежал. Чудится ему, что уже поезд идет. Слышит свисток далекий, слышит, рельсы мерно и потихоньку подрагивать начали. Бежать дальше сил нету; остановился он от страшного места саженях во   ста:   тут   ему   точно   светом   голову   осветило.   Снял   он   шапку,   вынул   из   нее   платок бумажный; вынул нож из­за голенища; перекрестился, Господи благослови! Ударил себя ножом в левую руку повыше локтя; брызнула кровь, полила горячей струей; намочил он в ней свой платок, расправил, растянул, навязал на палку и выставил свой красный флаг. Стоит,   флагом   своим   размахивает,   а   поезд   уж   виден.   Не   видит   его   машинист, подойдет близко, а на ста саженях не остановить тяжелого поезда! А кровь все льет и льет; прижимает рану к боку, хочет зажать ее, но не унимается кровь; видно, глубоко поранил он руку. Закружилось у него в голове, в глазах черные мухи залетали; потом и совсем потемнело; в ушах звон колокольный. Не видит он поезда и не слышит шума; одна мысль в голове: «Не устою, упаду, уроню флаг; пройдет поезд через меня… помоги, Господи, пошли смену…» И стало черно в глазах его и пусто в душе его, и выронил он флаг. Но не упало кровавое   знамя   на   землю:   чья­то   рука   подхватила   его   и   подняла   высоко   навстречу подходящему   поезду.   Машинист   увидел   его,   закрыл   регулятор   и   дал   контрпар.   Поезд остановился.   Выскочили из вагонов люди, сбились толпою. Видят: лежит человек весь в крови, без памяти; другой возле него стоит с кровавой тряпкой на палке. Обвел Василий всех глазами, опустил голову. – Вяжите меня, – говорит, – я рельс отворотил. Марина Дружинина. Дело чести  На переменке Петька Редькин предложил Владику Гусеву: – Давай с тобой заключимся на «сижу»!  – Это как? – спросил Владик. – А очень просто. Ты всегда, когда будешь садиться на стул, стол, подоконник, в общем, всё равно куда, хоть на потолок, должен говорить: «сижу». Если не скажешь, я начинаю считать: раз, два, три… до тех пор, пока ты не скажешь «сижу». Сколько я успею насчитать, столько ты должен будешь исполнить моих желаний. Ну а ты тоже смотри за мной и считай, если я не скажу «сижу». И я буду исполнять твои желания. Это очень интересно! – Ну ладно, давай, – согласился Владик. И они потрясли друг друга за мизинчики со словами:  – Скажу, скажу, скажу:  «Сижу, сижу, сижу». Не скажешь мне «сижу», Исполнишь, что скажу! – Ну всё, – провозгласил Петька, – заключились! Прозвенел звонок, ребята побежали в класс. Владик уселся на своё место, начал доставать   тетради   и   учебники.   И   вдруг   до   него   донёсся   быстрый   шёпот:   «…десять, одиннадцать…». Он тут же вспомнил, что не сказал заветное слово, и как закричит Петьке: «Сижу!» Все удивлённо посмотрели на Владика. Некоторые ребята даже покрутили пальцем у виска. Хорошо, что учительница ещё не вошла в класс. – А я уже насчитал тебе двенадцать желаний! – ехидно захихикал Петька. – Так что готовься. Когда урок закончился, Петька, фыркнув, заявил Владику: –   Вот,   значит,   моё   первое   желание.   Подойди   к   Катьке   Плюшкиной   и   пропой приятным голосом. С чувством:  – Свет мой, Плюшечка, скажи, Да всю правду доложи: Я ль на свете всех милее, Всех румяней и белее? – Да ты что, Петька! – ужаснулся Владик. – Меня же засмеют все! Не стану я это делать! Придумай лучше другое желание! – Нет уж, – настаивал Петька, – такое моё желание. Выполняй! А то получится нечестно! Владик понял, что влип в  дурацкую  историю. Как он себя ругал, что попался на удочку с этим «сижу»! Но теперь ничего не поделаешь – слово есть слово. Владик старался сдерживать своё слово и поступать честно. Он собрался с духом, подошёл к Плюшке и пробурчал: – Свет мой, Плюшкина, скажи, Да всю правду доложи: Я ль на свете всех милее, Всех румяней и белее? Плюшкина взглянула на бледного, хлипкого Владика и прыснула со смеху. – Ты на свете всех дурее! – еле выговорила она. – Совсем рехнулся! Ребята вокруг тоже захохотали и спросили Владика: – Ты чего это, Владька? Правда, рехнулся? – Да не рехнулся я! – оправдывался Владик. – Это я Петькино желание выполнял! Я ему проиграл. А Петька, приплясывая от восторга, кричал ребятам: – Ещё одиннадцать желаний! Вот умора­то! Вот повеселимся! Ха­ха­ха! Прозвенел звонок. Владик сел за парту и тут же подскочил как ужаленный и завопил: «Сижу!» – А я тебе ещё одно желание насчитал, – ткнул Петька Владика ручкой в спину. – Так что опять двенадцать! Хи­хи­хи! А сейчас сделай вот что. И Петька зашептал Владику своё задание… В класс вошла учительница математики Алевтина Васильевна и сказала: – Ребята! Как я вам обещала, сегодня будет контрольная работа. И тут поднял руку Владик. – В чём дело, Гусев? – спросила учительница. – Алевтина Васильевна! – запинаясь, промямлил Владик. – Давайте лучше пойдём в кино фильмы ужасов смотреть. Они Вам понравятся! Они очень познавательные! Класс захлебнулся от хохота. – Да ты что, Владик, в своём уме? – изумилась Алевтина Васильевна. – Ты меня просто поразил! Гораздо сильнее любого фильма ужасов! Владик, красный как рак, сел, потрясённый собственной дерзостью. Однако успел сказать «сижу». Второе желание Петьки было исполнено. А Петька чувствовал себя героем дня и победоносно поворачивался во все стороны, делая ребятам знаки, что, мол, то ли ещё будет! Алевтина Васильевна раздала всем задание, и контрольная началась. Владик ещё не успел опомниться от своей выходки, а Петька уже опять толкал его в спину. – Реши мне задачку и пример! – Подожди, Петь! Я ещё со своей задачей не разобрался. – Ну и что? Сам погибай, а товарища выручай. Поговорка есть такая. Знать надо. И моё желание выполняй. А то нечестно будет! Владик   вздохнул   и   принялся   за   Петькин   вариант.   Еле   успел   потом   свою   задачу решить. Уроки закончились. Владик собрал портфель и вышел на улицу. Его догнал Петька. – Подожди, Гусев! У меня ведь ещё десять желаний есть. Слушай мой план. Я хочу проучить Катьку Плюшкину. Уж очень она воображает в последнее время. Списывать не даёт. В общем, завтра принесёшь хороший мешок и поймаешь Плюшкиного Кузьку. И будет у нас кот в мешке, – Петька хихикнул, – а Плюшка пусть побегает, поищет. Может, меньше воображать будет. А потом мы подкинем ей записку, чтобы несла килограмм конфет. И тогда получит Кузьку. Здорово? – Я это делать не буду, – насупился Владик. – Интересно, – медленно произнёс Петька, – ты дал слово, что, если проиграешь, станешь всё выполнять. Это дело чести – держать своё слово. Не сдержишь слово, значит, не будет у тебя чести. Береги, Гусев, честь смолоду! Поговорка такая есть. Знать надо. Раньше, между прочим, даже стрелялись, только чтоб честь была. Так что неси завтра мешок. А то я всем скажу, что ты врун и трепло. Петька повернулся и побежал к своему дому. Владик медленно побрёл к себе. На душе у него скребли кошки. Точнее, это были не кошки, а только один котёнок, Кузька. Но скрёбся   этот  Кузька   на  душе  у   Владика   изо   всех   сил,  как  дюжина   здоровых   котов,  и приговаривал: «Почему это мы с Плюшкой должны страдать из­за твоей глупой игры? Это ты проиграл Петьке его дурацкое желание! Вот и отдувайся, как можешь. А мы­то при чём? Мяу! Мяу!» И Владик опять ругал себя за то, что связался с Редькиным… …На следующий день Петька спросил первым делом у Владика: – Ну что, принёс мешок кота ловить? – Нет, – ответил Владик. – Это почему же? – возмутился Петька. – Ишь, какой! А выполнять мои законные желания? Забыл, что ли, про дело чести? – Нет, Петька, – спокойно сказал Владик, – не забыл. Просто так получается, что дело чести – это как раз НЕ выполнять твои желания. Очень уж ты вредный. Ну прямо не Редькин, а Вредькин какой­то. И можешь говорить про меня кому угодно что угодно. Владик пошёл в класс. Он сел на своё место и тут же неожиданно для себя громко крикнул: «Сижу!» Все засмеялись. И Владик тоже. И на душе у него стало легко Ушинский Константин Дмитриевич Четыре желания Митя   накатался   на   саночках   с   ледяной   горы   и   на   коньках   по   замёрзшей   реке, прибежал домой румяный, весёлый и говорит отцу: ­ Уж как весело зимой! Я бы хотел, чтобы всё зима была. ­ Запиши твоё желание в мою карманную книжку, ­ сказал отец.  Митя записал. Пришла   весна.  Митя   вволю   набегался   за   пёстрыми   бабочками   по   зелёному   лугу, нарвал цветов, прибежал к отцу и говорит: ­ Что за прелесть эта весна! Я бы желал, чтобы всё весна была.  Отец опять вынул книжку и приказал Мите записать своё желание.  Настало лето. Митя с отцом отправились на сенокос. Весь длинный день веселился мальчик: ловил рыбу, набрал ягод, кувыркался в душистом сене, а вечером сказал отцу:  ­ Вот уж сегодня я повеселился вволю! Я бы желал, чтобы лету конца не было. И это желание Мити было записано в ту же книжку.  Наступила осень. В саду собирали плоды ­ румяные яблоки и жёлтые груши. Митя был в восторге и говорил отцу:  ­ Осень лучше всех времён года!  Тогда отец вынул свою записную книжку и показал мальчику, что он то же самое говорил и о весне, и о зиме, и о лете. Владимир Железников Чучело Глава первая Ленка неслась по узким, причудливо горбатым улочкам городка, ничего не замечая на своем пути. Мимо одноэтажных домов с кружевными занавесками на окнах и высокими крестами телеантенн — вверх!.. Мимо  длинных  заборов  и  ворот,  с кошками на их  карнизах  и  злыми  собаками  у калиток — вниз!.. Куртка нараспашку, в глазах отчаяние, с губ слетал почти невнятный шепот: — Дедушка!..   Милый!..   Уедем!   Уедем!   Уедем!.. —   Она   всхлипывала   на   ходу. — Навсегда!.. От злых людей!.. Пусть они грызут друг друга!.. Волки!.. Шакалы!.. Лисы!.. Дедушка!.. — Вот   ненормальная! —   кричали   ей   вслед   люди,   которых   она   сбивала   с   ног. — Летит, как мотоциклетка! Ленка   взбегала   вверх   по   улице   на   одном   дыхании,   словно   делала   разбег,   чтобы взлететь в небо. Она и в самом деле хотела бы тотчас взлететь над этим городком — и прочь отсюда, прочь! Куда­то, где ждала ее радость и успокоение. Потом стремительно скатывалась вниз, словно хотела снести себе голову. Она и в самом деле была готова на какой­нибудь отчаянный поступок, не щадя себя. Подумать только, что же они с нею сделали! И за что?! Глава вторая Ленкин дед, Николай Николаевич Бессольцев, уже несколько лет жил в собственном доме в старом русском городке на берегу Оки, где­то между Калугой и Серпуховом. Это был городок, каких на нашей земле осталось всего несколько десятков. Ему было больше восьмисот лет. Николай Николаевич хорошо знал, высоко ценил и любил его историю, которая как живая вставала перед ним, когда он бродил по его улочкам, по крутым берегам реки, по живописным окрестностям с древними курганами, заросшими густыми кустарниками жимолости и березняком. Городок за свою историю пережил не одно бедствие. Здесь, над самой рекой, на развалинах старого городища, стоял когда­то княжеский двор,   и   русская   дружина   насмерть   дралась   с   несметными   полчищами   ханских   воинов, вооруженных луками и кривыми саблями, которые с криками: «Та Русь! Та Русь!..» — на своих  низкорослых  крепких конях пытались  переправиться с противоположного  берега реки на этот, чтобы разгромить дружину и прорваться к Москве. И   Отечественная   война   1812   года   задела   городок   своим   острым   углом.   Армия Кутузова тогда пересекла его вереницей солдат и беженцев, повозок, лошадей, легкой и тяжелой артиллерии со всевозможными мортирами и гаубицами, с запасными лафетами и полевыми кузницами, превратив и без того худые местные дороги в сплошное месиво. А потом по этим же дорогам русские солдаты с неимоверной, почти нечеловеческой отвагой, не щадя живота своего, днем и ночью, без передыха гнали измученных французов обратно, хотя совсем было непонятно, откуда они взяли силы. После такого длинного отступления, голода и эпидемий. И отсвет завоевания Кавказа русскими коснулся городка — где­то здесь в великой печали жил пленный Шамиль и горцы, которые его сопровождали. Они слонялись по узким улочкам, и их безумный тоскующий взор напрасно искал на горизонте гряду гор. А первая империалистическая как буря унесла из городка всех мужчин и вернула их наполовину калеками — безрукими, безногими, но злыми и бесстрашными. Свобода была дороже им собственной жизни. Они­то и принесли революцию в этот тихий, маленький городок. Потом,   много   лет   спустя,   пришли   фашисты   —   и   прокатилась   волна   пожаров, виселиц, расстрелов и жестокого опустошения. Но прошло время, окончилась война, и городок вновь возродился. Он стоял теперь, как и прежде, размашисто и вольно на нескольких холмах, которые крутыми обрывами подступали к широкой излучине реки. На   одном   из   таких   холмов   и   возвышался   дом   Николая   Николаевича   —   старый, сложенный из крепких бревен, совершенно почерневших от времени. Его строгий простой мезонин с прямоугольными окнами затейливо украшали четыре балкончика, выходящие на все стороны света. Черный   дом   с   просторной,   открытой   ветрам   террасой   был   совсем   не   похож   на веселые, многоцветно раскрашенные домики соседей. Он выделялся на этой улице, как если бы суровый седой ворон попал в стаю канареек или снегирей. Дом Бессольцевых давно стоял в городке. Может быть, более ста лет. В лихие годы его не сожгли. В революцию не конфисковали, потому что его охраняло имя доктора Бессольцева, отца Николая Николаевича. Он, как почти каждый доктор из старого русского городка, был здесь уважаемым человеком. При фашистах он устроил в доме госпиталь для немецких солдат, а в подвале в это время лежали раненые русские, и доктор лечил их немецкими лекарствами. За это доктор Бессольцев и был расстрелян. На этот раз дом спасло стремительное наступление Советской Армии. Так   дом   стоял   себе   и   стоял,   всегда   переполненный   людьми,   хотя   мужчины Бессольцевы, как и полагалось, уходили на разные войны и не всегда возвращались. Многие из   них   оставались   лежать   где­то   в   безвестных   братских   могилах,   которые   печальными холмами   разбросаны   повсеместно   в   Центральной   России,   и   на   Дальнем   Востоке,   и   в Сибири, и во многих других местах нашей земли. До   приезда   Николая   Николаевича   в   доме   жила   одинокая   старуха,   одна   из Бессольцевых, к которой все реже и реже наезжали родственники — как ни обидно, а род Бессольцевых частично рассыпался по России, а частично погиб в борьбе за свободу. Но все же дом продолжал жить своей жизнью, пока однажды разом не отворились все его двери и несколько мужчин молча, медленно и неловко вынесли из него на руках гроб с телом сухонькой старушки и отнесли на местное кладбище. После этого соседи заколотили двери   и   окна   бессольцевского   дома,   забили   отдушины,   чтобы   зимой   дом   не   отсырел, прибили крестом две доски на калитку и ушли. Впервые дом оглох и ослеп. Вот   тут­то   и   появился   Николай   Николаевич,   который   не   был   в   городке   более тридцати лет. Он только недавно похоронил свою жену и сам после этого тяжело заболел. Николай Николаевич не боялся смерти и относился к этому естественно и просто, но он хотел обязательно добраться до родного дома. И это страстное желание помогло ему преодолеть болезнь, снова встать на ноги, чтобы двинуться в путь. Николай Николаевич мечтал попасть в окружение старых стен, где длинными бессонными ночами перед ним мелькали бы вереницы давно забытых и вечно памятных лиц. Только стоило ли ради этого возвращаться, чтобы на мгновение все это увидеть и услышать, а потом навсегда потерять? «А как же иначе?» — подумал он и поехал в родные края. В страшные часы своей последней болезни, в это одиночество, а также в те дни, когда он буквально погибал от военных ран, когда нет сил ворочать языком, а между ним и людьми   появлялась   временная   полоса   отчуждения,   голова   у   Николая   Николаевича работала отчетливо и целеустремленно. Он как­то особенно остро ощущал, как важно для него, чтобы не порвалась тоненькая ниточка, связывающая его с прошлым, то есть — с вечностью… Целый   год   до   его   приезда   дом   простоял   заколоченный.  Его   поливали   дожди,   на крыше лежал снег, и никто его не счищал, поэтому крыша, и так уже давно не крашенная, во   многих   местах   прохудилась   и   проржавела.   А   ступени   главного   крыльца   совсем прогнили. Когда   Николай   Николаевич   увидел   свою   улицу   и   свой   дом,   сердце   у   него заколотилось так сильно, что он испугался, что не дойдет. Он постоял несколько минут, отдышался, твердым военным шагом пересек улицу, решительно оторвал крест от калитки, вошел во двор, отыскал в сарае топор и стал им отрывать доски от заколоченных окон. Неистово работая топором, забыв впервые о больном сердце, он думал: главное — отколотить доски, открыть двери, распахнуть окна, чтобы дом зажил своей постоянной жизнью. Николай Николаевич закончил работу, оглянулся и увидел, что позади него, скорбно сложив на груди руки, стояло несколько женщин, обсуждающих его, прикидывая, кто бы из Бессольцевых мог это быть. Но они все были еще так молоды, что не могли знать Николая Николаевича.   Перехватив   его   взгляд,   женщины   заулыбались,   сгорая   от   любопытства   и желания поговорить с ним, но он молча кивнул всем, взял чемоданчик и скрылся в дверях. Николай Николаевич ни с кем не заговорил не потому, что был так нелюдим, просто каждая жилка дрожала у него внутри при встрече с домом, который был для него не просто дом, а его жизнь и колыбель. По   памяти   дом   всегда   казался   ему   большим,   просторным,   пахнущим   теплым воздухом печей, горячим хлебом, парным молоком и свежевымытыми полами. И еще когда Николай Николаевич был маленьким мальчиком, то всегда думал, что у них в доме живут не   только   «живые   люди»,   не   только   бабушка,   дедушка,   папа,   мама,   братья   и   сестры, приезжающие   и   уезжающие   бесчисленные   дяди   и   тети,   а   еще   и   те,   которые   были   на картинах, развешанных по стенам во всех пяти комнатах. Это были бабы и мужики в домотканых одеждах, со спокойными и строгими лицами. Дамы и господа в причудливых костюмах. Женщины в расшитых золотом платьях со шлейфами, со сверкающими диадемами в высоких   прическах.   Мужчины   в   ослепительно   белых,   голубых,   зеленых   мундирах   с высокими стоячими воротниками, в сапогах с золотыми и серебряными шпорами. Портрет знаменитого генерала Раевского, в парадном мундире, при многочисленных орденах, висел на самом видном месте. И это чувство, что «люди с картин» на самом деле живут в их доме, никогда не покидало его, даже когда он стал взрослым, хотя, может быть, это и странно. Трудно   объяснить,   почему   так   происходило,   но,   будучи   в   самых   сложных переделках, в предсмертной агонии, на тяжкой кровавой работе войны, он, вспоминая дом, думал не только о своих родных, которые населяли его, но и о «людях с картин», которых он никогда не знал. Дело   в  том,  что   прапрадед   Николая   Николаевича   был  художник,  а  отец,  доктор Бессольцев,   отдал   многие   годы   своей   жизни,   чтобы   собрать   его   картины.   И   сколько Николай Николаевич себя помнил, эти картины всегда занимали главное место в их доме. Николай   Николаевич   отворил   дверь   с   некоторой   опаской.   Вдруг   там   что­нибудь непоправимо   изменилось.   И   он   оказался   прав  —   стены   дома   были   пусты,   исчезли   все картины! В   доме   пахло   сыростью   и   затхлостью.   На   потолке   и   в   углах   была   паутина. Многочисленные   пауки   и   паучки,   не   обращая   на   него   внимания,   продолжали   свою кропотливую искусную работу. Полевая   мышка,   найдя   приют   в   брошенном   доме,   как   цирковой   канатоходец, несколько раз весело пробежала по проволоке, которая осталась на окне от занавесей. Мебель была сдвинута со своих привычных мест и зачехлена старыми чехлами. Страх и ужас до крайней степени овладели Николаем Николаевичем — подумать только, картины исчезли! Он попробовал сделать шаг, но поскользнулся и еле устоял — пол был покрыт тонким слоем легкого инея. Тогда он заскользил дальше, как на лыжах, оставляя длинные следы по всему дому. Еще комната! Еще! Дальше! Дальше!.. Картин нигде не было! И   только   тут   Николай   Николаевич   вспомнил:   сестра   писала   ему   в   одном   из последних писем, что сняла все картины, увернула их в мешковину и сложила на антресоли в самой сухой комнате. Николай Николаевич, сдерживая себя, вошел в эту комнату, влез на антресоли и дрожащими руками стал вытаскивать одну картину за другой, боясь, что они погибли, промерзли или отсырели. Но произошло чудо — картины были живы. Он   с   большой   нежностью   подумал   о   сестре,   представив   себе,   как   она   снимала картины, прятала их, чтобы сохранить. Как она, несильная, усохшая с годами, аккуратно упаковала каждую картину. Видно, трудилась целыми днями не один месяц, исколола себе все руки иглой, пока зашивала грубую мешковину. Один раз упала с полатей — да она писала ему и об этом, — отлежалась и вновь паковала, пока не закончила своей последней в жизни работы. Теперь, когда картины нашлись, Николай Николаевич взялся за дом. Первым делом он затопил печи, а когда стекла окон запотели, отворил их настежь, чтобы вышла из дома сырость. А сам все подкладывал и подкладывал в печи дрова, завороженный пламенем и гулом огня. Потом он вымыл стены, принес стремянку, добрался до потолков и, наконец, меняя несколько раз воду, выскоблил тщательно полы, половицу за половицей. Постепенно всем своим существом Николай Николаевич почувствовал тепло родных печей и привычный запах родного дома — он радостно кружил ему голову. Впервые   за   последние   годы   Николай   Николаевич   освобожденно   и   блаженно вздохнул. Вот тогда­то он снял чехлы с мебели и расставил ее. И, наконец, развесил картины… Каждую на свое место. Николай Николаевич огляделся, подумал, что бы сделать еще, — и вдруг понял, что ему больше всего хочется сесть в старое отцовское кресло, которое называлось волшебным словом   «вольтеровское».   В   детстве   ему   не   разрешалось   этого   делать,   а   как   хотелось забраться на него с ногами!.. Николай Николаевич медленно опустился в кресло, откинулся на мягкую спинку, облокотился на подлокотники и просидел так неизвестно сколько времени. Может быть, час, а может быть, три, а может, остаток дня и всю ночь… Дом   ожил,   заговорил,   запел,   зарыдал…   Множество   людей   вошли   в   комнату   и окружили кольцом Николая Николаевича. Николай Николаевич думал о разном, но каждый раз возвращался к своей тайной мечте. Он думал о том, что когда он умрет, то здесь поселится его сын с семьей. И видел воочию, как сын входит в дом. И конечно, невидимые частицы прошлого пронзят и прогреют его тело, запульсируют кровью, и он уже никогда не сможет забыть родного дома. Даже если уедет в одну из своих экспедиций, где будет искать редчайшие цветы,   взбираясь   высоко   в   горы   и   рискуя   сорваться   в   пропасть,   только   затем,   чтобы посмотреть на едва заметный бледно­голубой цветок на топком стебельке, который растет на самом краю отвесной скалы. Нет,   Николай   Николаевич   как   раз   понимал:   жизнью   надо   рисковать   непременно, иначе что же это за жизнь, это какое­то бессмысленное спанье и обжирание. Но все же он мечтал о том, чтобы сын его вернулся домой или возвращался, чтобы снова уезжать, как это делали прочие Бессольцевы в разные годы по разным поводам. Когда он очнулся, лучи солнца радужным облачком клубились в доме и падали на портрет генерала Раевского. И тогда Николай Николаевич вспомнил, как он в детстве ловил первые солнечные лучи на этой же картине, и грустно и весело рассмеялся, подумав, что жизнь безвозвратно прошла. Николай Николаевич вышел на крыльцо и увидел, что солнце осветило балкончик, который выходил на восток, и двинулось, чтобы сделать еще одно кольцо вокруг дома. Он взял топор, нашел рубанок и пилу, отобрал несколько досок, чтобы починить крыльцо. Как он давно этим не занимался, хотя видно — эта работа крепко «сидела» у него в руках. Он делал все не очень ловко, но с большой охотой — ему нравилось держать обыкновенную доску, нравилось скользить по ней рубанком, и городская суета многих последних лет незримо уходила из его сознания. Дом ему скажет за это спасибо, подумал Николай Николаевич, и он скажет спасибо дому. Потом Николай Николаевич взобрался на крышу, и лист железа, поднятый ветром, ударил его по спине так сильно, что чуть не сбил с крыши — он чудом удержался… Вот тут он впервые почувствовал острый голод, такой у него бывал только в юности, когда он от голода мог потерять сознание. И не удивительно, Николай Николаевич не знал, сколько прошло времени, как он приехал, не помнил, что он ел и ложился ли спать. Он работал по дому и не замечал мелькания коротких зимних дней. Раннее утро он не отличал от позднего вечера. Николай   Николаевич   пошел   на  базар,   купил   квашеной   капусты,  картошки,  сухих черных грибов и сварил грибные кислые щи. Съел две тарелки и лег спать. Встал, по­прежнему не ощущая времени, снова съел щей, звонко рассмеялся, ловя себя на мысли, что узнаёт в интонациях своего смеха смех отца, и снова почему­то лег спать… С тех пор прошло несколько лет, и Николай Николаевич забыл про свои болезни. Он жил, жил и чувствовал, что стал вынослив, как крепкое старое дерево, хорошо политое весенним дождем. Его то и дело видели не по возрасту стремительно бегущим по кривым улочкам городка то в одну сторону, то в другую, очевидно без всякого дела, хотя иногда он нес что­ то завернутое в материю, — тогда лицо его вдохновенно светилось и молодело. Те, кто считались сведущими, судачили, что он ищет какие­то картины. Тратит на них уйму денег, а оставшиеся, все без остатка, отдает за дрова. И топит — подумать только! — все печи каждый день, а в морозы и по два раза, чтобы эти его картины не отсырели. И всегда почему­то ночью, зажигая свет во всех комнатах. Сколько же у него деньжищ уходило зазря: легким дымом через печные трубы в небо, ярким светом электричества в ночь, а главное, на новые картины — мало ему было своих! Вот поэтому и гол как сокол. В городке относились к Николаю Николаевичу с настороженным вниманием. То, как он   жил,  горожанам   было  непонятно   и  недоступно,  но   у  многих   вызывало   уважение.  И между прочим, люди привыкли к тому, что дом Бессольцевых светился ночью и стал в городке   своеобразным   маяком,   ориентиром   для   запоздалых   путников,   издалека возвращавшихся в темноте домой. Ночью дом был как свеча в непроглядной мгле. Соседи   могли   подумать   про   Николая   Николаевича,   что   он   до   ужаса   одинок   и поэтому несчастен. Он вечно бродил по городку один, в неизменной кепке, которую носил, низко сдвинув на лоб, и в потертом пальто с большими аккуратными заплатками на локтях. За  это  дети  дразнили  его «заплаточником»,  но, кажется, он  их  даже  не  замечал. Редко­редко он вдруг оглядывался и смотрел им вслед с нескрываемым удивлением. Тогда они стремительно уносились от него, хотя он никогда не ругался и не гнался за ними. Если с ним вступали в праздные разговоры, то он отвечал односложно и быстро уходил прочь, нахохлившись, как птица на холоде. Но однажды Николай Николаевич появился на улицах городка не один. Он шел в сопровождении девочки лет двенадцати, какой­то необычно важный и гордый, непохожий на себя.  Останавливался  с каждым  встречным­поперечным  и произносил  одну  и ту же фразу, показывая на девочку: «А   это   Лена… —  И,  внушительно  помолчав,  добавлял:  —  Моя  внучка».  Ну   как будто рядом с ним была не девчонка, а какая­нибудь всемирно известная величина. А внучка его, Ленка, каждый раз отчаянно смущалась и не знала, куда деваться. Она была нескладным подростком, еще теленком на длинных ногах, с такими же длинными нелепыми руками. На спине у нее торчали, как крылышки, лопатки. Подвижное лицо   украшал   большой   рот,   с   которого   почти   никогда   не   сходила   доброжелательная улыбка. А волосы были заплетены в два тугих канатика. В   первый   же   день   своего   появления   в   городке   Ленка   раз   по   сто   появлялась   на каждом из четырех балкончиков и с любопытством смотрела во все четыре стороны света. Ее в равной степени интересовали и север, и юг, и восток, и запад. Жизнь  Николая   Николаевича   после   приезда  Ленки  почти  не  изменилась.  Правда, теперь в магазин за творогом и молоком бегала Ленка, а сам он изредка покупал на базаре мясо, что раньше за ним не водилось. Осенью Ленка пошла в шестой класс. Вот тогда­то и произошла эта история, которая навсегда сделала Бессольцевых — Николая   Николаевича   и   Ленку   —   знаменитыми   людьми.   Отзвук   этих   событий,   как колокольный звон, долго еще носился над городком, отзываясь по­разному в жизни тех людей, которые были в них замешаны. Глава третья Весь   городок   был   усыпан   опавшими   листьями  —   сады,  дворы,  тротуары,   крыши домов.   И   даже   небольшая   площадь,   именуемая   главной,   расположенная   между универмагом и магазином «Хозтовары», сплошь была покрыта сухим и ломким листом. Единственная   уборочная   машина   и   не   думала   бороться   с   этим   невиданным листопадом. Ее шофер Петька, молодой нахальный парень, открыв дверцу кабины и свесив наружу   ноги   в   громадных   болотных   сапогах,   курил   «Беломор»   в   ожидании   частных просителей, которым надо было что­то подбросить из магазина домой. Грачи   готовились   в   дальнюю   дорогу.   Несметными   стаями   носились   они   над городком, криками сгоняя с деревьев ленивых птенцов, присевших не вовремя отдохнуть. Ока   вздулась   и  потемнела   от   осеннего   паводка,  хотя   по   ней   еще   шустро   бегали последние   катера.   Старый   паром   вытащили   на   берег   и   крепко­накрепко   привязали   к древним могучим ветлам, чтобы его не унес неудержимый весенний разлив. И   в   этой   кутерьме   Ленка   целыми   днями   носилась   по   городу.   Она   не   уставала удивляться   странностям   жизни:   грачи   улетали,   чтобы   обязательно   вернуться;   паром вытаскивали из воды, чтобы весной вновь опустить на реку; деревья опадали, чтобы снова обрасти молодыми и крепкими листьями. Вот такая у нее была славная и интересная жизнь. И вдруг все это перестало существовать. Она не слышала голоса людей, не видела, куда ее ведут дороги, не замечала, что ест и что пьет. Случилось это в начале ноября, во время осенних каникул, а закончилось в первый школьный   день.   Всего­то   несколько   дней   и   продолжалась   эта   история,   а   жизнь   Ленке перевернула. В тот день Ленка долго бродила по городку, пока не оказалась в тополиной рощице около скульптуры «Уснувший мальчик». Мальчик лежал на спине, слегка подогнув ноги, вытянув руки вдоль тела и склонив голову к плечу. Он всегда был грустным, а сегодня показался Ленке на редкость печальным. Может быть, оттого, что слишком низко висели над землей тучи, или оттого, что на душе у Ленки было тревожно. Только она почувствовала себя одинокой и никому здесь не нужной, и ей захотелось немедленно уехать из этого городка…   Николай Николаевич, мало что замечая вокруг, занимался своим любимым делом. Он стоял на табурете и легкими движениями мягкой волосяной щетки смахивал невидимые пылинки с картин. Это занятие было ему так по сердцу, что он даже напевал себе под нос. И   когда   в   комнату   вбежала   Ленка,   то   он   сначала   не   заметил,   что   она   чем­то   сильно возбуждена, что куртка у нее нараспашку, губы крепко сжаты, а в глазах отчаяние. Ленка одним махом вытряхнула из портфеля учебники и тетради и беспорядочно начала впихивать в него свои вещи, которые попадались ей на глаза. — Тише!.. Тише!.. Безумная! — Николай Николаевич провел щеткой по золотому эполету Раевского. — Лучше оглянись вокруг! Посмотри, какая тебя окружает красота. Этим   картинам   больше   ста   лет,   а   они   с   каждым   годом   делаются   все   прекрасней   и прекрасней… Ленка, не обращая внимания на дедушку, продолжала лихорадочно собираться. — Ничего ты в этом не смыслишь, скажу я тебе, Елена, хотя и не глупая девица. — Николай Николаевич грустно покачал головой. — Ну что ты топаешь как слон, только пыль выбиваешь из досок. — Дай мне денег на дорогу, — сказала Ленка, торопливо застегивая портфель. — А   ты   далеко   собралась? —   Теперь   Николай   Николаевич   провел   щеткой   по многочисленным орденам генерала. — Я уезжаю. — А почему в такой спешке? — Он улыбнулся, и лицо его от этого непривычно помолодело. — Ты что, покидаешь тонущий корабль? — У Димки Сомова сегодня день рождения, — в отчаянии ответила Ленка. — А тебя не пригласили, и поэтому ты решила уехать? Несерьезный ты человек, Елена. Суетишься. Переживаешь всякую ерунду… Бери пример с генерала Раевского… — Дедушка, дай мне, пожалуйста, денег на билет, — жалобно перебила Ленка. — А куда ты едешь, если не секрет? — Николай Николаевич впервые внимательно посмотрел на Ленку. — К родителям, — ответила Ленка. Портфель расстегнулся, и она со злостью вновь его застегнула. — К   родителям?! —   Вот   тут   Николай   Николаевич   забыл   про   свои   картины   и соскочил с табурета. — И не думай!.. — Он погрозил ей пальцем. — Ишь ты выдумала! Чтобы я отсюда? Никуда!.. Никогда!.. Ни ногой! — А ты мне не нужен! — крикнула Ленка. — Я сама уеду! Одна! — А кто тебя отпустит?.. Какая самостоятельная! Они тебя привезли, они пусть и увозят. — Николай Николаевич провел блуждающим взором по картинам и сказал тихо­ тихо: — Пойми, я только этим и жив. — Он протянул руку к Ленке: — Отдай портфель. Ленка отскочила, стала по другую сторону стола и крикнула: — Дай денег! — Никуда! Ты поняла?.. Никуда ты не поедешь! — ответил Николай Николаевич. — И оставим в покое эти глупости. — Дай   денег! —   Ленка   стала   как   бешеная. —   А   не   то…  я   что­нибудь   украду   и продам. — В нашем­то доме? — Николай Николаевич рассмеялся. Смех Николая Николаевича обидел Ленку. Она беспомощно оглянулась, ища выхода из положения, и вдруг крикнула: — Я твою картину украду! — Бросила портфель и в лихорадке начала снимать со стены картину, которая висела к ней ближе других. — Картину?! —   Николай   Николаевич   неожиданно   быстро   подошел   к   Ленке   и отвесил ей такую пощечину, что она отлетела в угол комнаты, а сам в ужасе отступил. Ленка   подхватила   портфель   и   рванулась   к   двери.  Николай   Николаевич   успел   ее схватить. Она укусила его за руку, вырвалась и убежала. — Я тебе все равно не дам денег! — крикнул он ой вслед, натягивая пальто. — Не дам!.. Елена, остановись!.. Вот бешеная! — и, торопясь, не попадая рукой в рукава пальто, выбежал из дома. Глава четвертая А   в   это   время   веселый   шестиклассник   Валька   мчался   по   берегу   реки,   никак   не рассчитывая на то, что вечером ему приклеят позорную кличку Живодер. Он был одет по­ праздничному:   в   чистой   рубашке   и   при   галстуке.   В   руке   крутил   собачий   поводок   с ошейником, а носком сапога все время сшибал пустые консервные банки, разбросанные еще с лета там и сям нахальными туристами. Он старался попасть в птиц и кур, тихо блуждающих в кустарнике, или в котов, мирно ловящих последние лучи осеннего солнца. И если ему удавалось поразить какую­нибудь цель, то собственная ловкость вызывала в нем прилив бурной радости. Валька затормозил около старого дуба — из его дупла торчали две мальчишеских головы. — Вы что там делаете, мелюзга несчастная? — строго спросил Валька. — Мы ничего, — испуганно ответили те. — Мы в пожарников играем. — А ну вылазь! — Валька выразительно хлопнул поводком по голенищу резинового сапога, как какой­нибудь американский плантатор из девятнадцатого века, хотя, между прочим, ничего не знал про них, ибо плохо разбирался в науке под названием история. — Собирай листья! Засовывай их в дупло! Живо!! Пошевеливайся!.. Мальчишки, ничего не понимая, собирали в охапку листья и засовывали их в дупло. Но вот они набили его доверху. Валька чиркнул спичкой и… бросил ее в дупло на листья — те тут же занялись пламенем. — Ты что?! — взбунтовались мальчишки и бросились к дереву. Но Валька перехватил их и не отпускал, пока пламя не разгорелось, хотя они бились у   него   в   руках   и   ревели.   Потом   с   криком:   «Вперед!..   На   пожар!..   Пожарники!..»   — выпустил и удалился. Так   он   шел   по   земле,   издавая   вопли   восторга,   оставляя   позади   себя   крики возмущенных жертв. Валька спешил на встречу со своими дружками, чтобы идти на день рождения к Димке Сомову. Он еще издали увидел их: Лохматого и Рыжего — они сидели на скамейке у речной пристани, — подскочил к ним, с размаху бухнулся рядом и спросил: — Ну что, баламуты, жрать охота? — зашелся мелким смехом и добавил: — И мне тоже!.. Как подумаю про сомовские пироги, слюнки текут. — А я меду с молоком навернул, — ответил Лохматый и мечтательно добавил: — Липа в этом году долго цвела — мед вкусный. — А мне бабка ничего не дала, — вздохнул Валька. — Чего, говорит, переводить продукт, раз ты в гости идешь. — Хитрая у тебя бабка, — сказал Лохматый. — Хитрая­то хитрая, а свою жизнь под откос пустила, — ответил Валька. — Ни кола ни   двора.   Вот   Сомову   хорошо.   В   рубашке   родился.   И   родители   деньгу   зашибают,   и красавчик, и голова работает на пятерки… Так и хочется ему мордочку почистить. — Завидущий ты, Валька, — сказал Лохматый. — А ты нет?.. — Валька усмехнулся. — Чего там… Все люди лопаются от зависти. Только одни про это говорят, а другие врут, что они не завистливые. — А мне­то чего завидовать? — удивился Лохматый. — Нам в лесничестве хорошо. Воля. И вообще я кого хочешь в бараний рог согну. — Ну и что? — Валька презрительно сплюнул. — Сила — не деньги. На нее масла не купишь. Лохматый неожиданно схватил Вальку одной рукой за шею и крепко сжал. — Отпусти! — завопил Валька. — Рыжий, что главное в человеке? — спросил Лохматый. — Сила! — встрепенулся Рыжий, выходя из глубокой задумчивости. — А   Валька   ее   не   уважает, —  сказал   Лохматый. —   Говорит,  главное   в   человеке зависть. — Отпусти! — вопил Валька. — Уважаю я силу!.. Уважаю! Отпусти! Задушишь!.. Лохматый разжал руку и освободил Вальку. Тот на всякий случай отбежал в сторону. — Натрескался   меду, —   Валька   потер   шею. —   Силища   как   у   трактора.   Не   в отца… — Он что­то в злости хотел еще добавить, но передумал. — Ты   моего   отца   не   трожь, —   угрюмо   ответил   Лохматый. —   Он   у   меня   весь изрешеченный и битый­перебитый всякой сволочью. — Смотрите! Шмакова идет! — сказал Рыжий. — Ну выступает! Лохматый и Валька оглянулись и обалдели. Шмакова была не одна, ее сопровождал Попов, но все смотрели на нее. Она не шла, а несла   себя,   можно   сказать,   плыла   по   воздуху.   Попов   рядом   с   нею   был   неказистым   и неловким, потому что Шмакова нарядилась в новое белое платье, в новые белые туфли и повязала волосы белой лентой. Не по погоде, конечно, зато она блистала во всем своем великолепии. — Ну, Шмакова, ты даешь, — простонал Валька. — Тебя же в этих туфельках на руках надо нести. — Артистка эстрады, — сказал Лохматый. — Сомов упадет, — констатировал Рыжий. — А мне на Сомова наплевать, — пропела Шмакова, очень довольная собой. — Что­то незаметно, — сказал Лохматый. — Хи­хи­хи! — вставил Валька. — Ха­ха­ха! — присоединился к ним Рыжий. Попов   посмотрел   на   Шмакову,   его   круглая   курносая   физиономия   приобрела жалобное выражение. — Ребя, не надо, а? — попросил Попов. — Лучше пошли к Сомову. Все радостно заорали, что пора к Сомову, но Лохматый перебил их и сказал, что надо подождать Миронову. — Наплевать   нам   на   Миронову, —   расхрабрился   Валька. —   Кто   она   такая   — Миронова?.. Кнопка. — Железная, — наставительно вставил Рыжий. — Кому сказано — подождем Миронову! — грозно повторил Лохматый. — Конечно, подождем, — испуганно согласился Валька. — Да и Васильева еще нет. И тут они увидели Васильева — худенького мальчишку в очках. — А меня ждать не надо, — сказал Васильев. — Я к Сомову не пойду. — Почему? — раздался чей­то голос. Все оглянулись и увидели Миронову. Она была, как всегда, аккуратно причесана и подчеркнуто   скромно   одета.  Под   курткой   у   нее   было   самое   обыкновенное   форменное коричневое платье. — Привет, Миронова, — сказал Лохматый. — Здорово, Железная Кнопка, — угодливо вставил Валька. Миронова им не ответила. Она не спеша прошла вперед и встала перед Васильевым. — Так почему ты, Васильев, не пойдешь к Сомову? — спросила она. — На   хозяйство   брошен, —   неуверенно   ответил   Васильев   и   поднял   над   головой авоську с продуктами. — А если честно? Васильев молчал; толстые стекла очков делали его глаза большими и круглыми. — Ну что же ты молчишь? — не отставала от него Миронова. — Неохота мне к Сомову, — Васильев с вызовом посмотрел на Железную Кнопку. — Надоел он мне. — Надоел, говоришь? — Миронова выразительно посмотрела на Лохматого. Тот двинулся вперед — за ним остальные. Они окружили Васильева. — А за измену идеалам знаешь что полагается? — строго спросила Миронова. — Что? — Васильев посмотрел на нее круглыми глазами. — А вот что! — Лохматый развернулся и ударил Васильева. Удар был сильный — Васильев упал в одну сторону, а очки его отлетели в другую. Он уронил авоську и рассыпал продукты. Все ждали, что будет дальше. Васильев встал на четвереньки и начал шарить рукой в поисках очков. Ему было трудно, но никто ему не помогал — его презирали за измену идеалам. А Валька наступил тяжелым сапогом на очки, и одно стекло хрустнуло. Васильев услышал этот хруст, дополз до Валькиной ноги, оттолкнул ее, поднял очки, встал, надел их и посмотрел на ребят: теперь у него один глаз был круглый и большой под стеклом, а второй сверкал маленькой беспомощной голубой точкой. — Озверели вы! — с неожиданной силой закричал Васильев. — Иди ты!.. — Лохматый толкнул его. — А то получишь, добавку! Васильев запихивал в авоську рассыпанные продукты. — Дикари! — не унимался он. — До добра это вас не доведет! Лохматый не выдержал и рванул за Васильевым, а тот дал деру под общий довольный смех. — Поредело в нашем полку, — сказал Рыжий. — Зато мы едины, — резко оборвала Миронова. — Будем дружно, по­пионерски уплетать сомовские пироги! — рассмеялся Валька. — Все шутишь, — перебила его Миронова. — А мы ведь о серьезном. Они   уже   уходили   крикливой,   пестро   одетой   стайкой,   когда   глазастая   Шмакова увидела Маргариту Ивановну, их классную. — Маргарита, — сказала она. — В   джинсах, —   заметил   Валька. —   Оторвала   в   Москве.   Небось   на   свадьбу подарили. — Махнем   через   изгородь, —   предложил   Рыжий. —   А   то   начнет   воспитывать… Праздник испортит. — Не буду я никуда прыгать, — сказала Миронова. — Себя уважать надо. — Лучше спрячемся и испугаем ее, — хихикнул Валька. — Это уже интересно, — подхватила Шмакова. Они разбежались кто куда. Последней, не торопясь, встала за дерево Миронова. А   Маргарита   Ивановна,   не   замечая   никого,   веселой   походкой   пересекла   сквер   и склонилась к окошку кассы речного пароходства. Валька вышел из укрытия, неслышно подбежал к учительнице и громко крикнул: — Здрасте, Маргарита Ивановна! Маргарита Ивановна от неожиданности вздрогнула и оглянулась: — А­а­а, это ты… Что у тебя за манера подкрадываться? — А   вы   испугались? —   спросил   Валька. —   Испугались…   Испугались…   Ребята, Маргарита Ивановна испугалась, — паясничал он. — Просто я задумалась, — ответила Маргарита Ивановна и неловко покраснела, то ли от обиды на Валькину бесцеремонность, то ли оттого, что она действительно испугалась, но не хотела в этом признаваться. Ребята окружили ее, здороваясь. — Какие вы все нарядные, — Маргарита Ивановна рассматривала их. — А Шмакова просто взрослая барышня. — Маргарита Ивановна, а вам нравится мое платье? — пристала к ней Шмакова. — Нравится, — ответила Маргарита Ивановна. — Кто тебе его сшил? — Известно кто! — с восторгом вмешался в разговор Попов. — Моя мамаша. — Под моим руководством, — сказала Шмакова и зло зашептала Попову: — Кто тебя за язык тянул?.. А может, мне его из Москвы, из Дома моделей привезли. «Моя мамаша… Моя мамаша…» — А ты что же, Миронова, отстаешь от всех? — спросила Маргарита Ивановна. — Я?..   Тряпок   не   терплю. —   Миронова   с   высокомерием   посмотрела   на   своих друзей. — Извините, Маргарита Ивановна, мы опаздываем. — А   вы   куда? —   Маргарита   Ивановна   была   несколько   ошарашена   резкостью Мироновой. — К Сомову, — ответил за всех Рыжий. — Гуляем по случаю увядания. — Передайте   ему   привет.   Скажите,   что   я   ему   желаю… —   Маргарита   Ивановна задумалась. — Сомов человек незаурядный, не останавливается на достигнутом. В главном смел, прямодушен, надежный товарищ… — В самую точку, Маргарита Ивановна, — проникновенно сказала Шмакова. — Значит, я ему желаю… — А вы опять куда­то уезжаете? — перебил Рыжий Маргариту Ивановну. — Хочу показать мужу Поленово. Он же здесь еще ничего не видел. А времени у него мало, ему возвращаться в Москву. — Маргарита Ивановна посмотрела на часы. — Ой!.. Убегаю. Да, чуть не забыла про Сомова… — И уже на ходу выкрикнула: — Пожелайте ему, чтобы он оставался таким, какой он сейчас… Всю жизнь таким… — И исчезла. — А с нами никак до Поленова не доберется… — начала Миронова, но последние слова замерли у нее на губах, потому что она увидела Ленку Бессольцеву. И Ленка увидела ребят — остановилась как вкопанная. И ребята увидели Ленку и в восторге замерли. — Перед нами исторический экспонат — Бессольцева! — Впервые губы Мироновой растянулись в сдержанную улыбку, а голос зазвенел: — Она пришла за билетом!.. Она уезжает! Ленка резко повернулась ко всем спиной и подошла к кассе речного пароходства. — Точно! — крикнул Лохматый. — Она уезжает! — Сила победила! — радостно поддержал его Рыжий. — А знаете, что мы ей посоветуем? — Миронова озарилась вдохновением: — Чтобы она запомнила наш урок на всю жизнь. Валька, кривляясь, изгибаясь  спиной, на цыпочках  подбежал  к Ленке и постучал костяшками пальцев по ее спине: — Бессольцева, ты запомнила наш урок? Ленка не отвечала. Она стояла не шелохнувшись. — Не отвечает, — разочарованно сказал Валька. — Выходит, не запомнила. — Может, оглохла? — пропищала Шмакова. — Так ты ее… встряхни. Валька поднял кулак, чтобы садануть Ленку по ее тоненькой худенькой спине. — А   вот   этого   уже   не   надо, —   остановила   его   Миронова, —   ведь   она   уезжает. Значит, мы победили. Нам этого достаточно. — Пусть катится, откуда приехала! — крикнул Рыжий. И другие тоже заорали: — Нам такие не нужны! — Ябеда! — Чу­че­ло­о­о! — Валька схватил Ленку за руку и втащил в круг ребят. Они прыгали вокруг Ленки, плясали, паясничали и веселились, и каждый старался перещеголять другого: — Чу­че­ло­о­о! Чу­че­ло­о­о! — Ого­род­ное! — Рот до ушей! — Хоть завязочки пришей! Крутился разноцветный круг, а Ленка металась внутри его. В   это   время   появился   Николай   Николаевич,   увидел   Ленку   и   ребят,   прыгающих вокруг нее, и крикнул: — Вы что к ней пристали? Вот я вас!.. — Заплаточник! — завопил Рыжий. — Атас! Они бросились в разные стороны. Только Миронова осталась на месте, даже не шелохнулась, бровью не повела. Слова ее были полны презрения ко всем остальным: — Вы что, струсили? Этот решительный окрик остановил ребят. — Что   же   вы   шестеро   на   одного! —   Голос   Николая   Николаевича   звучал   почти трагически. — И не стыдно вам? — А чего нам стыдиться! — нахально вякнул Валька. — Мы ничего не украли. Все в законе. — Вы лучше свою внучку стыдите! — сказала Миронова. — Лену? — удивленно спросил Николай Николаевич. — За что? Ленка резко повернулась к дедушке, и он увидел ее лицо: искаженное, словно ее больно   ударили.   Он   уже   хотел   крикнуть   этим   детям,   чтобы   они   замолчали,   чтобы побыстрее ушли и оставили их вдвоем. Но ему никто и не собирался ничего говорить, это было не в их правилах: посвящать взрослых в свои дела. Лишь Миронова твердо и весело сказала на ходу: — У нее узнаете. Она вам все в красках расскажет. Они скрылись. Только некоторое время в тихом и прозрачном осеннем воздухе были слышны их крики: — Молодец Железная Кнопка! — Не испугалась Заплаточника! — Сила победила! А потом и голоса пропали, растворяясь вдали. А   Ленка,   бедная   Ленка   ткнулась   Николаю   Николаевичу   лицом   в   грудь,   чтобы спрятаться хотя бы на время от тех бед, которые свалились на нее, и притихла. Его внучку дразнили Чучелом и так ее доконали, что она решила уехать, подумал Николай Николаевич и почувствовал, как ее беда больно ударила его в сердце: он всегда тяжело переносил чужие беды. Это было трудно для жизни, но он не хотел расставаться с этой привычкой, не бросал тяжелую, но дорогую ношу. И это была его жизнь и спасение. Так подумал в этот момент Николай Николаевич, а вслух сказал, чтобы успокоить Ленку: — Ну что ты… — Он погладил ее мягкий нежный затылок. — Не обращай на них внимания. — Голос у Николая Николаевича дрогнул, выдавая волнение. — Учись у меня. Я всегда спокоен. Делаю свое дело — и спокоен. — Он почти крикнул с вызовом: — Ты слышала, они дразнили меня Заплаточником? Несчастные!.. Не понимают, что творят. — И вдруг тихо и нерешительно спросил: — А ты что сделала? За что они тебя так? Ленка вырвалась из его рук и отвернулась. «Не   надо   было   у   нее   ничего   спрашивать,   не   надо   было», —   подумал   Николай Николаевич, но эти слова сами собой сорвались у него с языка. Ну что же она  такое страшное сделала, что они оттолкнули ее от себя, презрели и гоняли, как зайца?.. — Ну ладно, ладно! — сказал Николай Николаевич. — Прости… Ты решила уехать — значит, тебе так надо. Я жил один… И дальше буду жить один. — Он помолчал, потому что смысл этих слов был ему неприятен. — Привык к тебе? Отвыкну… Тут он по своей старой привычке нахохлился, как птица под дождем, и натянул козырек кепки на глаза. — Все   это   для   меня   неожиданно, —   продолжал   Николай   Николаевич. —   Жили рядом, а я толком в тебе ничего не понял. Не проник в твою душу — вот что обидно. Он полез в карман, достал потертый кошелек и долго копался в нем, ожидая, вдруг Ленка что­нибудь скажет, ну например, что она передумала, что никуда не поедет и что он может спрятать свой кошелек обратно в карман. Он тянул время, тяжело вздыхал, но это ему не помогло — Ленка молчала. — На, — сказал Николай Николаевич, протягивая Ленке деньги. — Купи два билета на завтра. Я провожу тебя до Москвы, до самолета. — А   я   так   хотела   на   сегодня! —   печально   вздохнула   Ленка. —   На   сегодня!   На сейчас! — Но это безумие, — сопротивлялся Николай Николаевич. — Посмотри, какие ты взяла вещи. Где твои учебники? А пальто? Там же снег давно, сразу заработаешь ангину! Он говорил, говорил, она его перебивала: «На сегодня, на сейчас!» — а он убеждал задержаться, хотя сам отлично понимал, что все его доводы полнейшая ерунда, а главное состояло в том, что ему страшно не хотелось, чтобы Ленка уезжала. И поэтому он оборвал свою речь на полуслове, наклонился к ней и признался просительным шепотом: — Ну не могу я так сразу!.. Ну давай завтра. Ленка выхватила деньги из рук Николая Николаевича. — Ты слышала? Я согласен на завтра, — в последний раз попросил он. Николай Николаевич озадачил Ленку — ее ли это дедушка говорит? Она подняла глаза и увидела его спокойное, неподвижное лицо. Только шрам, идущий от виска к углу жестких, сухих, стариковских губ, предательски побелел, и потерянные глаза, спрятанные под козырьком кепки, выдавали его сильное волнение. — А у тебя заплатка на рукаве оторвалась, — вдруг заметила Ленка. — Надо пришить, — Николай Николаевич ощупал заплатку. Ленка увидела, что шрам на дедушкином лице снова стал еле заметным, и сказала: — Ты бы купил себе новое пальто. — У меня на это нет денег, — ответил тот. — Вот про тебя и говорят, что ты — жадина. — Ленка прикусила язык, но обидное слово уже выскочило, теперь его не поймаешь. — Жадина? —   Николай   Николаевич   громко   рассмеялся:   —   Смешно. —   Он   с большим   вниманием   стал   разглядывать   свое  пальто. —  Ты   думаешь,  что   в  нем   ходить совсем  уже неприлично?.. А  знаешь,  я это  пальто  люблю. В старых  вещах  есть что­то таинственное… Утром я надеваю пальто и вспоминаю, как мы с твоей бабушкой много лет назад покупали его. Это она его выбирала… А ты говоришь — купи новое!.. Их взгляды опять встретились — нет, не встретились, а столкнулись, потому что каждый из них думал об отъезде. — Ну ладно, — сказала Ленка, — поеду завтра. — И купила два билета. Они   пошли   домой,   сопровождаемые   неизвестно   откуда   налетевшим   дождем, омывающим сухую землю, — они даже не заметили, как он начался. Когда они вошли в комнату, то в открытую форточку влетела музыка и крики ребят. — У Сомовых гуляют. — Николай Николаевич спохватился, что сказал не то, и как бы невзначай закрыл форточку. Но музыка и крики были так громки, что и затворенная форточка не спасала. Тогда   Николай   Николаевич   сел   к   пианино,   что   он   делал   чрезвычайно   редко,   и демонстративно открыл крышку. — Ну что ты так смотришь на меня? — спросил он у Ленки, перехватив ее взгляд. — Меня почему­то потянуло к музыке. И нечего меня гипнотизировать. Николай   Николаевич   заиграл   громко   и   задиристо.   Потом   вдруг   оборвал   игру   и молча, с немым укором посмотрел на Ленку. — Не смотри на меня так! — не выдержала Ленка и крикнула: — Ну что ты один будешь тут делать?.. Бери картины с собой, и поедем вместе! — Что   ты…   Опомнись! —   Николай   Николаевич   в   волнении   стал   рассматривать картины. — Это невозможно. Они родились здесь… На этой земле… В этом городке… У этой реки… Здесь им вечно жить… Однажды во время войны я лежал в госпитале, и мне приснился сон, будто я мальчиком стою среди этих картин, а по ним солнечные зайчики бегают. Тогда я и решил: если останусь жив, навсегда вернусь в родной дом… Не сразу удалось, но все­таки добрался. А теперь мне кажется, что я и не уезжал, что я тут всегда… Ну,   понимаешь,   всегда­всегда… —   Он   как­то   виновато   и   беззащитно   улыбнулся. — Многие сотни лет… Что моя жизнь продолжение чьей­то другой… Или многих других… Честно тебе говорю. Иногда мне даже кажется, что не мой прапрадед написал все эти картины, а я… Что но мой дед был фельдшером и построил в городе первую больницу, а тоже я… Только одной тебе могу в этом признаться. Другие не поймут, а ты поймешь, как надо… А когда ты сюда приехала, я, старый дурак, размечтался, решил: и ты к родному месту прирастешь и проживешь здесь длинную череду лет среди этих картин. Пусть твои родители носятся по свету, а ты будешь жить в родном доме… Не вышло. Николай Николаевич вдруг подошел к Ленке и решительно сказал: — Послушай, давай кончим это дело. — Он старался говорить бодрым голосом. — Возвращайся в школу, и баста. Ленка пулей отлетела от Николая Николаевича, схватила свой несчастный портфель и бросилась к двери. Николай Николаевич загородил ей дорогу. — Отойди! — Такого остервенения в ее лице Николай Николаевич еще никогда не видел:  губы  и  лицо  у нее  побелели, как  мел. —  Лучше  отойди!.. Кому говорят!.. — и бросила в него портфель — он просвистел мимо его уха и шмякнулся о стену. Николай Николаевич с большим удивлением посмотрел на Ленку, отошел от двери и сел на диван. Ленка постояла немного в нерешительности, вся сжалась, виновато опустила голову и робко села рядом с ним. — А ты не сердись на меня… Ладно? — попросила она. — Не сердись. Просто я какая­то   чумовая.   Всегда   что­нибудь   не   то   делаю. —   Ленка   заглянула   Николаю Николаевичу в глаза. — Ты простил меня? Простил?.. — Ничего я не простил, — сердито ответил Николай Николаевич. — Нет,   простил,   простил!   Я   вижу   по   глазам, —   обрадовалась   она. —   Я… увлеклась… — Ничего себе «увлеклась», — ответил Николай Николаевич. — Родному деду чуть голову не снесла. — А вот и неправда, — сказала Ленка. Ее   лицо   вдруг   так   необыкновенно   преобразилось,  что   Николай   Николаевич   тоже улыбнулся. Оно стало открытым и радостным, рот растянулся до ушей, щеки округлились. — Я же мимо бросала! И вдруг лицо ее снова изменилось, стало каким­то отчаянным. — Только не перебивай меня. Ладно? А то я сорвусь и не смогу рассказывать. А так я тебе все­все расскажу, всю правду, без хитрости. — Хорошо, — обрадовался Николай Николаевич. — Ты успокойся и рассказывай… не спеша, подробно, так легче. — Еще раз перебьешь — уйду! — Губы у Ленки подтянулись и глаза сузились. — Я теперь не то, что раньше. Я — решительная. — И она начала рассказывать. Глава пятая — Когда я пришла в школу первый раз, то Маргарита, наша классная, позвала в учительскую Рыжего и велела ему отвести меня в класс. Мы шли с Рыжим по коридору, и я всю дорогу хотела с ним подружиться: перехватывала его взгляд и улыбалась ему. А он в ответ давился от хохота. Конечно, у меня ведь дурацкая улыбка — до самых ушей. Поэтому и уши я тогда прятала под волосами. Когда мы подошли к классу, Рыжий не выдержал, сорвался вперед, влетел в дверь и заорал: «Ребята! У нас такая новенькая!..» — и зашелся хохотом. Ну, после этого я застыла на месте. Можно сказать, одеревенела. Со мной так часто бывало. Рыжий вылетел обратно, схватил меня за руку, втащил в класс и снова загоготал. И каждый на его месте сделал бы то же самое. Может, я на его месте вообще умерла бы от хохота. Никто ведь не виноват, что я такая нескладная. Я и на Рыжего не обиделась и даже была ему благодарна, что он втащил меня. Правда, как назло, я зацепилась ногой за дверь, врезалась в Рыжего, и мы оба рухнули на пол. Платье у меня задралось, портфель вылетел из рук. Все, кто был в классе, окружили меня и с восторгом рассматривали. А я встала, и улыбочка снова растянула мой рот — не могу, когда меня в упор разглядывают. Валька закричал: «Рот до ушей, хоть завязочки пришей!» Васильев засунул пальцы в рот, растянул губы, корчил страшные рожи и кричал: «Я тоже так могу! У меня тоже рот до ушей, хоть завязочки пришей». А Лохматый, давясь от смеха, спросил: «Ты чья такая?» «Бессольцева я… Лена», — и я снова по­дурацки улыбнулась. Рыжий в восторге закричал: «Ребята!.. Это же внучка Заплаточника!» Ленка оборвала свой рассказ и покосилась на Николая Николаевича. — Ты   давай,   давай,   не   смущайся, —   сказал   Николай   Николаевич. —   Я   же   тебе говорил, как я к этому отношусь. В высшей степени снисходительно и совсем не обижаюсь. — Ну, а я­то об этом не знала, — продолжала Ленка. — И вообще про твое прозвище ничего не знала… Ну, не была готова… «Мой дедушка, — говорю, — Заплаточник?.. За что вы его так прозвали?..» «А   чего   плохого? —   ответил   Лохматый. —   Меня,   например,   зовут   Лохматый. Рыжего — Рыжий. А твоего деда — Заплаточник. Звучно?» «Звучно», — согласилась я. Я подумала, что они веселые и любят пошутить. «Значит, вы хорошо знаете моего дедушку?» — спросила я. «А как же, — сказал Лохматый. — Он у нас знаменитый». «Да,   да…   очень   знаменитый, —   подхватил   Валька. —   Как­то   в   личной   беседе   я спросил твоего дедушку, почему он не держит собак. И знаешь, что он мне ответил? „Я, говорит, не держу собак, чтобы не пугать людей“. Я обрадовалась: «Вот, говорю, здорово». И другие ребята тоже подхватили: «Здорово, здорово!» «Мы   эти   его   слова   всегда   помним, —   продолжал   Валька, —   когда   яблоки   в   его саду… Ну, как это называется?..» «Собираем», — подхватил Рыжий. Все почему­то снова захохотали. Ленка вдруг замолчала и посмотрела на Николая Николаевича. — Вот   дура   какая, —   сказала   она. —   Только   сейчас   поняла,   что   они   надо   мной смеялись. — Ленка вся вытянулась, тоненькая, узенькая. — Мне надо было тогда тебя защитить… дедушка! — Ерунда, — ответил Николай Николаевич. — Мне даже нравилось, что они у меня яблоки таскали. Я за ними часто подглядывал. Они шустрили по саду, бегали пригнувшись, набивали яблоки за пазуху. У нас с ними была вроде как игра. Я делал вид, что не вижу их, а они с отчаянной храбростью таскали яблоки, можно сказать, рисковали жизнью, но знали, что им за это ничего не будет. — Ты добрый! Я и тогда им ответила, что ты добрый. А Попов сказал: «Моя   мамаша   ему   на   пальто   пришивала   заплатки.   Говорит:   „Вы   же   отставной офицер. У вас пенсия. Вам неудобно с заплатками“. А он — это, значит, ты, дедушка: „У меня лишних денег нет“. «Ну ты, Попов, даешь! — крикнул Рыжий. — Ты что же, думаешь, что он жадный?» А Валька подхватил: «Он   жадный?!   Он   моей   бабке   за   картину   отвалил   триста   рублей.   Это,   говорит, картина моего прапрапрапра…» Все развеселились и стали выдумывать, кто что мог: «Бабушки!» «Тетушки!» И тут я стала хохотать. Правда, смешно, что они нашего прапрадедушку переделали в прабабушку и в пратетушку? — спросила Ленка у Николая Николаевича. — Хохочу я и хохочу, никак не могу остановиться. Я если хохочу, то обо всем забываю. Ленка неожиданно коротко рассмеялась, будто колокольчик звякнул и упал в траву, и снова сжала губы. — Это раньше я обо всем забывала, — поправилась Ленка и с угрозой добавила: — А теперь… — Она замолчала. Николай Николаевич терпеливо ждал продолжения ее рассказа. Он дал себе слово не перебивать ее. Да и самому ему хотелось разобраться во всей этой истории. И слушать Ленку было легко, потому что переливы ее голоса, выражение глаз, которые то затухали, как   облитые   водой   горящие   угли,   то   вновь   пламенно   и   неожиданно   вспыхивали, завораживали его. За всю свою долгую жизнь Николай Николаевич не видел подобного лица. От него веяло   таинственной   силой   времени,  как   будто   оно   пришло   к   нему   через   века.  Он   это ощущал остро и постоянно. А может быть, это чувство возникло у него после появления в доме «Машки»? — Вообще­то   я   никогда   бы   не   кончила   смеяться,   если   бы   не   Валька, —   снова заговорила   Ленка. —   Ему   было   смешно,   что   ты   купил   у   его   бабки   картину   за   триста рублей. «Бабка, говорит, от радости чуть не померла. Думала, получит двадцатку, а он ей триста!..» Валька подбежал к доске и нарисовал квадрат, не больше портфеля. «Вот за такую махонькую картинку — три сотни! — визжал Валька. — А на картинке была нарисована обыкновенная тетка с буханкой». — «Женщина   с   караваем   хлеба», —   строго   и   многозначительно   вставил   Николай Николаевич. — Я­то знаю, ты не волнуйся, я­то знаю все твои картины, — оправдывалась Ленка и продолжала: «И   еще   передай   своему   деду, —   закричал   горластый   Валька, —   что   мы   его поздравляем, что у него такая внучка… Ну точно как он!» «Они с Заплаточником — два сапога пара!» — вставил Рыжий. А я почему­то подхватила: «Правильно, мы с дедушкой два сапога пара!» Николай Николаевич совершенно отчетливо представил себе, как Ленка, вероятно от растерянности, выкрикнула эти слова. И как бы радуясь им, она подпрыгнула на месте и завертела головой, как попугайчик, и уголки губ у нее закрутились вверх. Ему нравилась ее беспомощная и открытая улыбка. А для них это потеха — и только. — Лохматый так и крикнул: «По­те­ха! Ну и потешная ты, Бессольцева Лена!» А Рыжий, разумеется, подхватил: «Не потешная она. А чучело!» «Огородное!» — захлебнулся от восторга Валька. Конечно, они стали хохотать над Ленкой, выкаблучиваясь каждый на свой лад. Кто хватался за живот, кто дрыгал ногами, кто выкрикивал: «Ой, больше не могу». А Ленка, открытая душа, решила, что они просто веселились, что они смеялись над ее словами, над ее шуткой, а не над нею самою. Ленка заметила, что Николай Николаевич как­то подозрительно притаился, словно его что­то не устраивало в ее рассказе. — Дедушка,   ты   меня   не   слушаешь? —   спросила   она   дрогнувшим   голосом. —   А почему? Николай Николаевич смущенно поднял на нее глаза, не зная, как поступить, — и правду ему говорить не хотелось, чтобы лишний раз не огорчать Ленку, и врать было трудно. — Не отвечай! — Ленку как молнией пронзило — она обо всем догадалась. — Тебе меня   жалко   стало?   Да?   Они   надо   мной   смеялись?   Да?..   Уже   тогда? —   Она   жалобно улыбнулась: —  Подумать  только,  а  я  не догадалась. Все  приняла   за  чистую  монету… Точно.   Смеялись.   Я   вижу,   вижу   себя   со   стороны   —   ну   просто   я   была   какая­то дурочка… — И тихо добавила: — Правда, дурочка с мороза. Вдруг   она   повернулась   к   Николаю   Николаевичу   всем   корпусом,   и   он   увидел   ее большие печальные глаза. — Дедушка! Милый! — Она схватила его за руку и поцеловала ее. — Прости меня!.. — За что? — не понял Николай Николаевич. — За то, что я им верила, а они над тобой смеялись. — Разве   ты   в   этом   виновата? —   сказал   Николай   Николаевич, —   Да   и   они   не виноваты, что смеялись надо мной. Их можно только пожалеть и постараться им помочь. — Может  быть,  ты  их  любишь? —  Ленка   с  подозрением   посмотрела   на  Николая Николаевича. Тот ответил не сразу — помолчал, подумал, потом сказал: — Конечно. — И Вальку? — возмутилась Ленка. — И Рыжего, и Лохматого?! — Каждого   в   отдельности   —   нет! —   У   Николая   Николаевича   от   волнения перехватило горло, и он задохнулся. — А всех вместе — да, потому что они — люди! — Если ты будешь психовать, — сказала Ленка, — то я перестану рассказывать. — Да   я   не   психую, —   рассмеялся   Николай   Николаевич. —   Подумаешь,   даже задохнуться разок нельзя. А ты давай, давай дальше, я слушаю. — Ну, в общем, когда Рыжий обозвал меня чучелом, — сказала Ленка, — то его кто­ то сильно толкнул в спину… и я увидела впервые Димку Сомова… Знаешь, он меня сразу удивил.   Глаза   синие­синие,   а   волосы   белые.   И   лицо   строгое.   И   какой­то   он   весь таинственный, как «Уснувший мальчик». А Рыжего он толкнул сильно, тот врезался в пузо верзилы Попова и бросился на Димку. Я хотела крикнуть, чтобы они не дрались из­за меня. Ну пусть я чучело, ну и что?.. Но они уже сцепились. Я зажмурилась. Я всегда так делала, когда начиналась драка. Я же тебе главного не сказала:  я раньше трусихой была. Когда пугалась, то у меня отнимались ноги и руки. Пошевелиться не могла, как неживая. Только драки никакой не вышло. Я услышала спокойный голос Димки: «Сам ты чучело, и не огородное, а обыкновенно­рыжее». Я   открыла   глаза.   Оказалось,   Димка   одной   рукой   скрутил   Рыжего   и   держал   его крепко. А тот и не думал вырываться, скорчил рожу и крикнул: «Я обыкновенно­рыжее чучело!» Над ним все стали смеяться, и он сам над собой смеялся громче всех. Да ты же его видел, дедушка! — сказала Ленка. — Правда, он смешной?.. Ну просто цирковой клоун — ему и парика не надо, он же от рождения рыжий! В тот момент, когда мы смеялись над Рыжим, вбежала веселая Маргарита. В одной руке   она   держала   классный   журнал,   а   в   другой   сверток   в   цветном   полиэтиленовом мешочке. «А, новенькая! — Она увидела меня. — Куда же тебя посадить?» Она пошарила глазами по рядам парт… и забыла про меня, потому что девчонки обступили ее и спросили, правда ли, что она выходит замуж. Маргарита ответила, что правда,   засияла   от   счастья,   торопливо   разорвала   мешочек,   вытащила   коробку   конфет, открыла и поставила на стол. «От него?» — прошептала догадливая Шмакова. «От   него, —   Маргарита   еще   больше   расцвела. —   Угощайтесь», —   и   сделала величественный жест рукой. Все повскакали со своих мест и стали хватать эти конфеты и засовывать в рот. А Маргарита говорила: «По одной! По одной! А то всем не хватит». Я тоже схватила конфету. А   Шмакова   сунула   одну   конфету   в   рот,   а   вторую   отдала   Димке.   Ну   и   галдеж поднялся! А девчонки забрасывали счастливую Маргариту вопросами: «Маргарита Ивановна, а кто ваш муж?» «А у вас есть его фотокарточка?» «А он живет в Москве?» И тут в дверях появилась Миронова. Она у нас особенная, у нее очень сильная воля. «Что вы тут шумите после звонка?» — спросила Миронова. «Мы конфеты едим!» — крикнула Шмакова. «Во время урока?» — ехидно заметила Миронова и прошла на свое место. Шмакова протянула ей конфету: «Возьми и успокойся. Сама опоздала и еще выставляется». «Тихо! — сказала Маргарита. — Миронова права. По местам!» И все пошли по своим местам, а про меня Маргарита так и не вспомнила, и я не знала,   куда   мне   сесть,   остановилась   около   Димки   и   уставилась   на   него.   Ну,   у   меня привычка такая: если мне кто­нибудь нравится, то я смотрю на него, смотрю, хотя знаю, что это неловко. Он на меня раз посмотрел, второй, а потом спросил, чего мне надо. А я ляпнула: «У тебя место свободное?» «Занято». Ну, думаю, влипла, сейчас он начнет надо мной смеяться. А он вдруг улыбнулся и спросил: «А что?» «Хотела сесть к тебе, — ответила я, а так как он все еще продолжал улыбаться, то во мне какая­то храбрость появилась от его доброты, и я сказала: — Ты же меня спас». По­моему, ему мои слова поправились, потому что он сказал: «Ну что ж, сейчас попробуем, — и громко крикнул: — Шмакова, новенькая твое место хочет занять!» Шмакова услышала Димкины слова и здорово рассердилась. Она посмотрела в нашу сторону, потом медленно направилась к нам. Она приближалась, приближалась, и я видела, как у нее в глазах прыгали злые огоньки. Тут я испугалась. Я ведь не хотела, если место занято. А Шмакова подошла к нам, смерила меня презрительным взглядом и отвернулась. Конечно, она же красавица! А я? — Ленка безнадежно махнула рукой. — Ты тоже хоть куда, — посчитал своим долгом вмешаться Николай Николаевич. — Да   брось   ты   меня   успокаивать, —   возмутилась   Ленка. —   Она   же   настоящая красавица!   Платье   у   нее   новенькое   и   сшито   по   фигуре.   А   у   меня…   какой­то маскировочный халат. — Маскировочный халат?.. — удивленно переспросил Николай Николаевич. — Это, пожалуй, моя вина. Я недоучел, что платье должно быть по фигуре. Извини. — И почти выкрикнул: — Зато у тебя глаза вдохновенные! И сердце чистое. Это посильнее, чем платье по фигуре. — Не хвали меня, пожалуйста, — сказала Ленка. — Я ведь плохая. Я на самом деле — предательница!.. Я это сейчас, сейчас поняла до самого донышка. Ленка замолчала. Николай Николаевич терпеливо ждал, когда она снова заговорит. В комнату   в   который   раз   ворвалась   бесшабашная   музыка:   это   все   еще   гуляли   на   дне рождения Димки Сомова. Они плясали, кричали, пели, а здесь, в доме у Бессольцевых, сидели два понурых человека, которые не знали, что им делать дальше и как им теперь жить. — Ну,   и   что   там   произошло   со   Шмаковой? —   прервал   молчание   Николай Николаевич. — Со Шмаковой? — переспросила Ленка. — Ничего особенного не произошло — она уступила мне место. «Уступаю, говорит, тебе мое место с большим удовольствием. — И   схватила   портфель. —   Мне,   говорит,   здесь   надоело.   Парта   какая­то   кособокая.   И вообще я люблю перемену мест. Так что, Димочка, чао какао! — А на прощание, наконец, посмотрела   на   меня,   как   будто   только   что   заметила,   презрительно   фыркнула   и   тихо сказала: — Ну и чучело!» Попов заорал, чтобы Шмакова села к нему, и та бросила ему портфель, а он его поймал, — вот с этого момента он стал ее рабом. Тут Маргарита объявила, что наша школа едет на осенние каникулы на экскурсию в Москву. «Значит, мы поедем вместе?» — выскочила догадливая Шмакова. «Вместе, вместе, — Маргарита улыбнулась. — Так что берите у родителей деньги и приносите». По   этому   поводу   раздался   такой   вопль   восторга,   что   Маргарита   рассмеялась   и зажала   уши   руками,   чтобы   не   оглохнуть.   Ну   конечно   же,   всем   хотелось   поехать   на каникулы в Москву. И   я   завопила,   но   потом   осеклась,   потому   что   Димка   встретил   это   известие хладнокровно. А когда все замолчали, он вздохнул тяжело и сказал: «Опять на родительские… Надоело». «Что же ты предлагаешь? Не ездить в Москву?» — спросила Маргарита. «Нет, он этого не предлагает, — вмешалась Миронова, — Но он не знает, что он предлагает». «Прекрасно   он   знает, —   раздался   ласковый   голосок   Шмаковой. —   Это   он   перед новенькой выставляется». Все, конечно, тут же захихикали. Маргарита одернула Шмакову, а я, если честно, была почему­то рада ее словам… Ну, в общем, не почему­то, а потому, что она сказала, что Димка передо мной выставлялся. А когда в классе снова наступила тишина, то Димка встал, победно оглядел ребят и сказал: «Давайте на поездку заработаем сами!» Тут меня словно подбросило, прямо не знаю почему. Я вскочила и заорала: «Маргарита Ивановна! Маргарита Ивановна! Можно я скажу?» Ох и видик у меня был, наверное, — восторженная дурочка. Но я о себе и не думала, у меня на душе было хорошо и хотелось сказать всем что­нибудь необыкновенное. «Мне   дедушка   много   рассказывал   про   ваш   город…   У   вас   город   особенный, старинный… Приедешь, навсегда останешься… Не променяешь ни на какие золотые горы. Правда здесь хорошо! И вы все такие хорошие! И предложение Сомова я поддерживаю!..» Я улыбнулась Димке и наконец уселась. «Ну, Сомов у нас, как всегда, молодец! — сказала Маргарита. — Мне его идея тоже очень понравилась… Конечно, вы уже взрослые ребята и вполне можете поработать, — продолжала она, — я вам, пожалуй, помогу. Только… не подведете?..» Тут все закричали: «Что вы, Маргарита Ивановна! Вы только договоритесь!» «Мы будем работать дни и ночи!» «С утра до утра!..» И мы стали работать. Ходили в совхоз на сбор поздних огурцов и капусты. Ты не думай, мы не только за деньги работали. Мы и бесплатно. Например, в детском саду. И городской сквер убирали… Правда, это не всем понравилось. Может быть, именно из­за этого у нас и началась ссора. Валька, к примеру, как только мы шли на бесплатную работу, всегда убегал. Один раз в воскресенье рано утром Маргарита привела пас в совхозный сад на уборку осенних яблок. Все ребята пришли в резиновых сапогах, а я в туфлях — они сразу промокли от росы. Димка заметил это, снял сапоги, протянул мне и сказал, чтобы я переобулась. Вот был моментик — он стоял босой на мокрой холодной траве и протягивал мне сапоги с шерстяными носками. Я не решалась их взять. Ребята окружили нас и открыли рты от удивления. «Во, Сомов дает!» — засмеялся Лохматый. «Лыцарь», — подхватил Валька. «Львиное сердце!» — вставил Рыжий и зашелся мелким смехом от собственного остроумия. «Долго мы еще будем стоять и женихаться? — вдруг зло оборвала их Шмакова. — Мы пришли, кажется, работать. Ведь так, Димочка?..» Кое­кто снова захихикал, а Димка не обратил на это никакого внимания, бросил мне сапоги и ушел. Я натянула Димкины носки — они были еще теплые от его ног — и влезла в сапоги. Знаешь, дедушка, как мне было  весело! — Ленка рассмеялась: — Весело­весело! Может,   оттого,   что   Димка   отдал   мне   сапоги? —   Она   хитро   посмотрела   на   Николая Николаевича. — Нет, пожалуй, просто оттого, что в саду было очень красиво. Второй раз за этот день Николай Николаевич услышал ее смех. Ему нравилось, что она забыла про то, что эти ребята прозвали ее чучелом, что бросила в него портфелем только за то, что он предложил ей вернуться в школу… Она все­все забыла и снова была счастливой. А   Ленка   все   еще   смотрела   куда­то   вдаль,   заглядывая   в   свое   недавнее   прошлое, которое ей явно было по душе. Перед   нею   возникла   чудная   картина…   Сад,   увитый   паутиной.   Сотни   кружевных гамаков, гамачков, подвесных дорог сплелись между яблонь, лежали в траве и накрывали кустарник. Ребята разбежались по саду, и каждый кричал, что у него самая интересная паутина. Их голоса, наподобие птичьих, радостно и возбужденно звенели среди деревьев. Потом все стали собирать яблоки. И Ленка собирала, а сама все время исподтишка следила   за   Димкой:   как   он   ловко   лазал   по   деревьям,   как   смело   прыгал,   как   быстро пробегал из одного конца сада в другой в ослепительных красноватых лучах солнца. Они работали до самого обеда. А в конце работы развели костер и пекли яблоки. Рыжий   —   на   спор   —   голыми   руками   вытаскивал   из   огня   девчонкам   печеные яблоки… — А потом, дедушка, случилась странная­странная история. Помнишь, мы работали на фабрике детской игрушки?.. Ну, мы там из папье­маше клеили морды зверей. Николай Николаевич кивнул. — Так вот, тогда на фабрике я впервые поняла, что люди не все одинаковые. Да, да, не улыбайся. Я вдруг увидела, что то, что для меня хорошо, для Шмаковой, например, смешно, а для Мироновой просто глупо. Я должна была насторожиться, но я не обратила на это никакого внимания! — Выражение лица у нее было до крайности удивленное. — Ну, слушай дальше, что из этого вышло… — Ленка возбужденно вздохнула и продолжала: — Мы уже кончили работу. Я доклеила морду зайца, хотела для просушки поставить ее среди остальных   на   полку,   которая   тянулась   вдоль   стоны,  а  потом   передумала   и   примерила морду на себя. В это время вернулся Димка — он ходил получать деньги за нашу работу, — ну и все, конечно, бросились на него: «Ну как, получил?» «Сколько?» «Выкладывай! Не томи! Душа горит!» Они его толкали, пытаясь влезть к нему в карман, приставали, канючили. «Рыжий! Тащи копилку!» — закричал Димка, отбиваясь от наседавших ребят. У нас в это время была уже копилка — такая здоровая зеленая кошка с дыркой в голове. Рыжий поставил перед Димкой копилку… и началось! Димка полез в карман, долго что­то там колдовал, наконец выхватил руку, помахал над головой красненькой десяткой и бросил ее в копилку. «Свои!» — заорал Лохматый. «Пять рублей!» — крикнул Димка и снова опустил их в копилку. «Кровные!» — восхищался Рыжий. «Трудовая копеечка!» — поддакнул ему Попов. Димка поднял над головой еще десятку и помахал ею в воздухе. Ленка показала, как Димка помахал деньгами. Ей не сиделось, она вскочила, каждая жилка на ее лице трепетала от восторга. — Он крикнул: «Десятка!» — и бросил их в копилку. «Ух!» — ухнули все хором. Рыжий попросил у Димки, чтобы тот дал ему бросить монету в копилку. Димка дал ему рубль, и Рыжий бросил. И тогда все закричали: «И мне! И мне! И мне!» И он всем давал, и все по очереди бросали. А потом Димка протянул рубль мне и сказал: «Брось и, ты, заяц». А я от радости, что он мне дал этот рубль, так схватила его, что он разорвался пополам — половинка осталась у Димки, половинка у меня. «Вот разиня! — возмутился Валька. — Это же деньги. Их рвать не надо!» Я испугалась и не знала, что делать. Но Димка, как всегда, пришел мне на помощь. «Ничего, — успокоил он всех, — потом склеим. Бросай, заяц, обе половинки!» Я бросила. «И кончай работу! — приказал Димка. — Давайте халаты». Ребята сняли халаты и побросали их Димке. «А тебе, заяц, как самому храброму, я поручаю охрану этого замечательного сундука с драгоценностями», — сказал Димка, протянул мне копилку, а сам ушел относить халаты. Я схватила копилку и закричала: «Я храбрый заяц! Самый храбрый на свете заяц!» Рыжий надел морду тигра и зарычал на меня: «Ры­ы­ы!» «Ой, не боюсь! Ой, не страшно!» — Я оттолкнула Рыжего. А Шмакова нацепила морду лисицы и пропела тоненьким голоском: «Зайка серенький, зайка беленький… Мы тебя перехитрим! Мы у тебя сундучок с драгоценностями отнимем!» — И она ущипнула меня. Я не ожидала этого — мы ведь играли — и крикнула: «Ты чего больно щиплешься?..» «А если не больно, то зачем же щипаться!» — рассмеялась Шмакова. А в это время другие ребята тоже нарядились в маски зверей, и меня уже плотным кольцом   окружили   морды   волков,   медведей,   крокодилов.   Они   прыгали,   рычали, наскакивали на меня и рвали из рук копилку. А какой­то медведь — по­моему, это был Попов — крикнул как Шмакова: «Зайка серенький, зайка беленький… Мы тебя перехитрим!» Волк   —   Валька   несколько   раз   сильно   дернул   меня   за   косу.   А   я   испугалась   по­ настоящему, как будто меня окружали не люди, а настоящие звери. «Не надо! Хватит!» — Я хотела снять маску, но у меня ничего не получалось, потому что они беспрерывно меня толкали. «Попался, зайчишка!» — пропела Шмакова. «Мы тебя, заяц, задере­ем!» — завопил Лохматый и крутнул меня. «Ры­ы­ы!» — дурным голосом прорычал Рыжий. «Димка­а­а!» — закричала я и грохнулась на пол, потому что у меня закружилась голова. Димка вбежал и спросил, чего я кричу. А я ему ответила, что испугалась. «Кого?» — не понял Димка. «Всех… зверей», — ответила я. «Подумаешь, и поиграть нельзя», — сказал Валька. «Зайка серенький… Зайка беленький… Мы тебя задерем! — хихикнула Шмакова. — Какая нервная!» «Чепуха! — мрачно заявила Миронова. — Просто кривляется. Пошли, ребята!..» И вся компания удалилась вслед за Железной Кнопкой, вполне довольная собой. А   мне   еще   долго   мерещилось,   что   Шмакова   похожа   на   лису,   Лохматый   —   на медведя, а Валька — на волка. Мне было стыдно, что я так думала про ребят. Поэтому я догнала их на улице и всех угостила  мороженым  на  свои  деньги.  И рассказала  Шмаковой  под  честное  слово  свою тайну, что Димка похож на «Уснувшего мальчика». Она была очень довольна, хохотала и клялась, что никому не скажет, но мне почему­ то казалось, что голос у нее был похож на тот, когда она пела: «Зайка серенький, зайка беленький…» Шмакова — лиса. Настоящая. И я подумала, что зря ей все рассказала… Ну ты же ее видел, дедушка. Правда, она лиса? А я тогда и не знала, что есть люди — лисы, медведи, волки… После я спросила у Димки: «Ты меня осуждаешь, что я испугалась ребят на фабрике?» «Что ты, — ответил он. — Испугаться каждый может». Вот видишь, какой Димка был человек — добрый, — сказала Ленка. — А потом он себя еще отчаянным храбрецом показал. Было это так… Мы возвращались с Димкой домой. И вдруг увидели Вальку. Он бежал трусцой нам навстречу, на поводке тянул собаку, маленькую такую, на кривых ногах и с большими лохматыми ушами. Валька заметил нас и нырнул за угол. Димка бросился за ним, а я за Димкой. Валька прижался к стене и смотрел на нас какими­то странными глазами. «Какая у тебя собака хорошая. — Я погладила ее. — Только что это ее так колотит? Заболела она, что ли?» Валька не успел мне ответить, потому что Димка вцепился в него, вырвал собаку и выпустил. «Мой   поводок! —   заорал   Валька,   вырываясь   из   Димкиных   рук. —   Петька!..   На помощь!» Я не поняла, почему Димка так ошалел и почему Валька кричал «поводок» и звал на помощь какого­то Петьку. Петька, старший брат Вальки, тут же появился. Он здоровый, ему скоро в армию. Я его сразу узнала, он шофер с уборочной машины. А Валька как увидел Петьку, заорал еще сильнее: «Петька, он мою собаку с поводком упустил!» Петька подтянул Димку к себе и вежливо сказал: «Ты уж извини, дружок, но я должен сделать тебе больно. Ты сам заслужил». И он так звезданул Димке по скуле, что тот пролетел мимо меня и шлепнулся на землю. «Заработал? — захохотал Валька. — Знай наших». «Всего доброго, дети», — сказал Петька. Они ушли не оглядываясь. А я не бросилась за ними, не вступилась за Димку, не позвала на помощь. Вот стыдно! Ленка посмотрела на Николая Николаевича. — Я же тебе говорила, что раньше была трусихой. Это я теперь ничего не боюсь. Никогда больше не отступлю. Никогда! Ни перед чем. А тогда я задрожала и подошла к Димке, когда Валька и Петька уже совсем скрылись. Другой бы на месте Димки обиделся, а Димка нет. «А я опять струсила», — созналась я. «Ничего. Смелость дело наживное. — Димка потер ушибленное место. — Я у него, подлеца, третью собаку отбиваю! Он их на живодерню поштучно за рублевку сдает». «Ну и тип этот Валька! С тех пор как он на меня в волчьей морде напал там, на фабрике, он мне все время кажется волком», — призналась я Димке. «Ну, это уж слишком», — ответил он. «Волк он, волк, — крикнула я, — раз для него самое главное деньги!» «А Петька похлеще Вальки, — сказал Димка. — Рыбу на реке глушит». «Жалко, — сказала я. — Я думала, вот стоит городок восемьсот лет, и все в нем хорошие… А Валька — живую жизнь своими руками на живодерню. Я про таких только читала. А ты, Димка… ты просто герой!» Я правда думала, что он герой. А он смутился: «Да брось ты!..» «Нет, ты настоящий герой. Самый настоящий! — Потом вдруг набралась храбрости и спросила: — Можно, я буду с тобой дружить?..» — А сама даже испугалась собственной храбрости. «Ну давай», — согласился Димка. А я спросила его: «На всю­всю жизнь?» «Ну давай», — улыбнулся он. От восторга я… — Ленка на мгновение замолчала, — ну, в общем, поцеловала его в щеку. Просто от восторга, что он герой и что он теперь будет моим самым надежным и близким другом. Дедушка,   я   так   тогда   была   рада! —   Глаза   у   Ленки   стали   восторженными,   голос громким.   Она   когда   восторгалась   чем­нибудь,   то   переставала   стесняться,   совсем   не контролировала себя, и это ее свойство тоже очень нравилось Николаю Николаевичу. — А когда   я   его   поцеловала,   то   я   совсем   не   испугалась,   а,   представляешь   себе,   весело рассмеялась. Он очень удивился: «А это еще зачем?» «Так   женщины,   говорю,   раньше   благодарили   рыцарей. —   Я   веселая   была   в   тот момент и даже забыла, что у меня „рот до ушей, хоть завязочки пришей“. — А ты, Димка, рыцарь, ты же спас от Вальки собаку и меня. И она сейчас, счастливая, рассказывает всем собакам города: „Ну и Сомов — молодец!“ В это время у меня над ухом раздался свист и хохот. Я оглянулась — перед нами стояли Петька и Валька. У них на поводке болтался тот же самый несчастный лопоухий пес, которого спас Димка. Оба довольные, хохотали, что снова поймали несчастную собаку и к тому же подслушали наш разговор. Волки, волки, а не люди! Я им прямо в лицо крикнула: «Это нечестно!.. Подслушивать…» «Барышня обиделась», — сказал Петька и сделал грустное лицо. «А ты, лыцарь, не обиделся?» — спросил Валька у Димки и нахально толкнул его плечом. При Петьке он был большой храбрец. А Димка как бросился на Вальку! Даже Петьки не испугался. Вот какой он был раньше!   Только   Петька   перехватил   его,   поднял   над   землей,  и   Димка   повис   в   воздухе, болтая ногами, — Петька ведь здоровый, на две головы выше Димки, — и процедил, ну почти пропел сладким голоском, как Шмакова: «Давай,   дружок,   еще   раз   поцелуемся. —   Захватил   его   лицо   громадной   ладонью, повертел голову, словно хотел ее отвинтить. Димка задыхался, потому что Петька закрыл ему ладонью рот и нос. — И прошу тебя, дружок, — пел он дальше, — не разглашай нашей маленькой тайны про эту собачку. Договорились?..» «Договорились», —   промычал   Димка   сквозь   пальцы   Петьки,   стараясь   разжать железные тиски его ладони. «Ну, я рад, что ты все правильно понял», — ухмыльнулся Петька. И, волоча собаку под смех и выкрики Вальки, они снова ушли. А собака отчаянно упиралась, мотала головой и подымала пыль своими ушами. Мне ее так было жалко. Димка покосился на меня, погрозил кулаком вслед братьям и крикнул почему­то негромко: «У­у­у, Валька!.. Только сунься в школу!.. — А когда они отошли совсем далеко, он чуть прибавил голос: — Живодеры!» А я сложила руки рупором, чтобы было громче слышно, и заорала: «Жи­во­де­ры­ы­ы!» Петька остановился и посмотрел в нашу сторону… Нас как ветром сдуло, потому что Димка схватил меня за руку и мы убежали. А я расхрабрилась и говорю: «Правда, он услышал, как я кричала?» «Услышал, — ответил Димка, — но понимаешь, с этим надо быть поосторожней. Мы что?.. А он — что?!» «Он здоровый», — вздохнула я. «Значит, не надо лезть на рожон». Дедушка, —   сказала   Ленка, —   ты   представляешь,   какая   я   была   дура. Представляешь?! Я ему поддакнула. И вообще я все время ему поддакивала!.. Я знаю теперь: поддакивать — это плохо… Глава шестая Шестой класс дружной оравой ворвался в физический кабинет во главе с Димкой, который на ходу размахивал копилкой с деньгами. Он теперь везде и всюду был первым. Ему уступали дорогу, заглядывали в рот, когда он что­нибудь говорил, у него спрашивали совета по любому поводу. Ему верили, его любили — ведь он их сделал самостоятельными людьми. Все старшеклассники и даже выпускники ехали в Москву на родительские деньги, а они, благодаря Димке Сомову, на собственную трудовую копеечку. И вот они, веселые, милые, беззаботные, ворвались в физический кабинет, чтобы отсидеть свой последний урок… А потом каникулы — и Москва!.. И прочитали на доске объявление,   написанное   Маргаритой   Ивановной,   что   вместо   урока   физики   будет литература.   Развернулись,   чтобы   идти   в   другой   кабинет,   но   столкнулись   в   дверях   с Лохматым и Рыжим. Лохматый, хвастаясь своей богатырской силой, один втолкнул всех обратно в класс. И кто­то упал, а девчонки запищали. Лохматый и Рыжий были очень довольны своей победой и орали, перебивая друг друга: — Свобода­а­а! — Физика заболела­а­а! — Каникулы­ы­ы! Даешь кино! Димка сказал, чтобы они не орали, а прочли, что написано на доске. Лохматый и Рыжий стали читать по складам объявление на доске: — Ре­бя­та!.. У вас­с­с бу­дет уррро­оккк, — читали они в два голоса, — ли­те­ра­ ту­ры!.. Когда они читали подпись Маргариты Ивановны — а она подписалась двумя буквами «М. И.», — то заблеяли овечками. — Мээээ… Ииииии… Многим понравилось, как они читали, и со всех сторон понеслось блеяние: — Мэ­э­э­э! — И­и­и­и! — Мэргэритэ­э­э! Ивановнэ­э­э! — А после уроков у нас работа в детском саду, — объявил Димка, — шефская. — Какая еще работа, — сказал Рыжий. — Завтра же каникулы!.. — А   мне   родители   вообще   запретили   работать, —   пропела   Шмакова. —   Они говорят: «Лучше учись, а работать будем мы». — Мы еще только растем! — писклявым голоском вставил Рыжий. — У нас слабый организм! — рявкнул басом Лохматый. Они хохотали над собственным остроумием. — Ничего,   поработаете.   Нас   там   ждут, —   снова   начал   Димка. —   А   вы,   друзья­ товарищи, — сказал он Лохматому и Рыжему, — если не нравится, валите отсюда! А мы дали обещание и выполним его. — Димочка хочет главным быть, — сказала Шмакова. — Начальник! — Точно! —   захохотал   Попов,   заглядывая   Шмаковой   в   лицо. —   Ребя!   Димка   — начальник!.. — А мы его сейчас по шапке, — Лохматый подошел к Димке. — Надоел ты нам, Сомов, со своей копилкой… — Оглянулся на класс: — Верно я говорю? — Ох как верно! — простонал Рыжий. — В самую точку. Димка растерялся. Он никак не ожидал такого натиска. Он привык, что ему все смотрят в рот. А тут вдруг бунт! В это время в дверях появился Валька. Он облокотился плечом о косяк двери и небрежно объявил: — Я не ломовая лошадь, чтобы бесплатно вкалывать. У нас государство богатое. — Явился наконец! — Димка оживился. — Ребята, а вы знаете, чем занимается наш Валька? Тихо!.. Сейчас я вас удивлю! Но   тут   за   Валькиной   спиной   выросла   голова,   прикрытая   кепкой.   Это   был   сам страшный Петька. — Валечка, —   сказал   он, —   я   тебе   портфельчик   принес   —   Он   протянул   Вальке портфель и прошел вихляющей походкой к учительскому столу. — Здравствуйте, дорогие дети!.. — Повернулся к Димке, потрепал его рукой по щеке. — И ты, дружок, повторно здравствуй. — Он тяжело вздохнул. — Подслушивать, конечно, нехорошо, но я слышал ваши разговоры и понял ваши разногласия… Оказывается, некоторые из вас стремятся работать,   в   то   время   как   большая   часть   коллектива   желает   участвовать   в   культурно­ массовом развлечении, то есть посетить местный кинотеатр. Я думаю, что меньшинство должно уступить. Таков закон коллектива. Так что ваша проблема — сущий пустяк. Он повернулся к доске и, что­то напевая себе под нос, стер объявление Маргариты. — Вот вы и свободны. Как ветер!.. Как моторная лодка, у которой мотор мощнее, чем у рыбохраны… Будьте счастливы, дети! А ты, дружок, — сказал он Димке, — не обижай, пожалуйста, моего меньшого. — Он погрозил Димке пальцем, улыбнулся всем и ушел. Ленка думала, что Димка тут же бросится на Вальку и всем все расскажет, но он почему­то промолчал. И тут Рыжий в полной тишине неуверенно произнес: — А может, правда какой­то неизвестный зашел и стер… — Ну, ты — умный! — обрадовался Валька. — Значит, мы этого не читали? — рассмеялась Шмакова. — Ребя!.. Не читали и не слыхали, — вставил Попов. — А Попик у нас сообразительный стал, — хвастливо пропела Шмакова. — Моя школа… — Мы же Маргариту подведем! — пробовал остановить их Димка. — Заткнись, подпевала! — заорал Валька. — Даешь кино­о! Ребята повскакали со своих мест и бросились к дверям: — В кино! Даешь кино­о­о! Димка загородил им дорогу, но они смели бы его, им так хотелось в кино, если бы не крик Васильева: — А у меня нет денег! Вот  тут­то по­настоящему все и началось. Димка почему­то вдруг забыл, что он только что, вот сию минуту, сам не пускал всех в кино, вырвался на середину класса и радостно закричал: — Васильев! Я тебе одолжу!.. И всем одолжу, у кого нет… — Голос у Димки звучал звонко. — Значит, легенда такая — мы пошли проведать больную физичку! — У­у­у, Сомов — голова! — восхитился Рыжий. — Навестим больную! Это по­ нашему! — Как тимуровцы! — захихикал Валька. И   Ленка   тоже   восторженно   захохотала:   ей   понравилось,   что   Димка   такой находчивый. А он уже командовал, чтобы выходили из класса по двое. И первый рванулся к двери. За ним — Ленка. Она даже кого­то оттолкнула, чтобы не отстать от Димки. И тут им в спину ударил резкий голос Мироновой: — А я в кино не пойду! — Ты? — переспросил Димка. — Да, — ответила Миронова. — Смотрите, она против всех! — удивился Димка. — Против всех! — глаза у Мироновой засверкали. — А если мы тебя поколотим? — спросил Валька. — Попробуйте, — ответила Миронова и гордо расселась на своей парте. Все как­то сразу приумолкли — никто не решался поднять руку на Миронову. А Димка вдруг рассмеялся и Ленка следом за ним, хотя и не знала, чего он смеялся. И многие другие рассмеялись, с надеждой глядя на Димку. Не зря же он смеялся. Значит, нашел выход из положения. — А сила у нас на что, Лохматый? — спросил Димка. — Сила   —   это   главное! —   восторженно   ответил   Лохматый,   поднял   Железную Кнопку на руки и под общий хохот вынес из класса… Ленка испуганно взглянула на Николая Николаевича. Она каждый раз так испуганно смотрела на него, когда искала помощи и поддержки, когда вспоминала что­нибудь такое, что теперь ей казалось ужасным. Робкий быстрый взгляд ее беспокойных глаз говорил Николаю Николаевичу: какая же я глупая, никчемная и жалкая… На лице Ленки опять жила ни на что не похожая, только ей одной данная, только от нее одной исходящая улыбка, Ленкина улыбка, которая сейчас просила за все прощение. А тем временем события приобретали несколько иной разворот, чем об этом знала Ленка. Дело в том, что Шмакова и Попов не пошли вместе со всеми в кино, а остались в классе. Они притаились за шкафом с приборами, а когда все убежали, вышли из укрытия. И еще на учительском столе стояла копилка, забытая Димкой. Шмакова, пританцовывая, ходила между партами — у нее было хорошее настроение. А Попов, как обычно, смотрел на нее во все глаза. — Смотри,   Димка   забыл   свой   сундук   с   драгоценностями, —   Шмакова   подняла копилку. — Тяжелая. Если бы у меня было столько монет, я купила бы себе колечко. — Она повертела рукой, точно ее палец уже украшало желанное кольцо. — А я бы купил мотоцикл и два шлема, — вякнул Попов. — Неужели два? — спросила кокетливо Шмакова. — Зачем?.. — Хотя ей­то как раз было совершенно ясно, почему Попов мечтал о двух шлемах. Попов смутился, но не ответил. — А   почему   мы   не   пошли   в   кино? —   спросил   он,   стараясь   переменить   тему разговора. — Я не пошла потому, что не захотела, — сказала Шмакова. — А я как ты, — рассмеялся Попов. — Послушай, Попов… Так зачем ты хотел купить два шлема? — Она чувствовала над ним свою силу, и ей нравилось им командовать. Попова бросило в жар. — Ну? — повелительно спросила Шмакова. — Ну что ты тянешь? — Я…   я… —   выдавил   Попов,   пытаясь   сознаться,   и   вдруг   он   услышал   чьи­то спасительные шаги и прошептал: — Кто­то идет! Шмакова ориентировалась сразу. — Прячься! — приказала она Попову и сама влезла под парту. Попов втиснулся рядом с нею. В   класс   вошла   Маргарита   Ивановна,   удивленно   посмотрела   на   доску   —   от   ее объявления осталась только подпись, две буквы: «М. И.». Она медленно стерла их.   — Мы   уже   пересекли   школьный   двор, —   рассказывала   Ленка, —   когда   Димка спохватился, что забыл копилку. «Деньги забывать нельзя, — сказал Валька. — А то их могут тю­тю!» «Я   сбегаю!»   —   восторженно   закричала   я,   рванулась,   зацепилась   ногой   за   ногу, грохнулась об асфальт и разнесла коленку в кровь. «Вот недотепа, — сказал Димка. — Ждите меня за углом», — и побежал в школу. «Не угодила», — хихикнул Валька. «А мне не больно!» — сказала я назло Вальке, хотя от обиды и боли чуть не заревела. «Ты сходи в медпункт», — предложила Железная Кнопка. Прихрамывая,   я   заковыляла   к   школе.   Кто­то   рассмеялся   мне   вслед   —   так   я ковыляла, а мне было стыдно своей неловкости, и поэтому я тоже рассмеялась и захромала еще сильнее, чтобы посмешить всех. Когда я проходила мимо физического кабинета, то услышала голоса Маргариты и Димки и в ужасе остановилась. Значит, Димка попался. «Ты почему вернулся один? — спросила Маргарита. — А где же остальные?» «Ушли, — ответил Димка спокойно. — Физичка ведь заболела». «Но я же вам написала, что будет урок литературы». «Разве?.. Кто­то, значит, стер». «Ну, у Димки и выдержка», — подумала я. «Не „кто­то“, а вы, — резко ответила Маргарита, голос у нее стал чужой. — Не люблю, когда врут». А Димка ей в ответ, что и он не любит, когда врут. «Тогда сознавайся… Куда все „слиняли“? Так, кажется, вы это называете?..» Димка молчал. «Боишься правду сказать?» — не отставала Маргарита. Она   его   стыдила,   стыдила,   ругала,   ругала…   Сначала,   что   мы   жалкие   людишки. Потом   —   неблагородные   и   неблагодарные.   И   не   понимаем   хорошего   отношения   и человеческого участия. Перед самым отъездом… Обидно… Так обидно!.. Прямо нож в спину! Ну никак не ожидала… А у самой голос дрожал. Мне ее жалко стало. У нее праздник — свадьба, а мы ей нож в спину. А потом у нее голос окреп. Не знаю, чем он ее добил. Может быть, презрительной усмешкой уголком рта — у него такая усмешка. В общем, она его ругала, а он терпел до тех пор, пока она не назвала его трусом. «Я трус? — впервые подал голос Димка, и он зазвенел в моих ушах. — Я­я­я­я?!» Так он громко крикнул, так возмутился, что она назвала его трусом. Он ведь не был трусом. Ты же помнишь, как он у Вальки отбивал собак, как дрался с его старшим братом, с Петькой. Про Димку в школе легенды рассказывали. Он вытащил из горящего   сарая   кошку  только   потому,  что   маленькая   девочка   плакала  —  это   была   ее кошка. Все ее успокаивали, а в сарай, конечно, никто не лез… Представляешь, как он возмутился! Он кошек из огня вытаскивал, хотя их вовсе и не любил, но вытаскивал! А она ему: «Трус, жалкий, презренный трус!» Димка   гордый   человек.   А   она   ему:   «Жалкий,   презренный   трус!»   Как   пощечину отвесила. Наотмашь — хлоп! И звон­н­н по всему классу. Я стояла за дверью, а схватилась за щеку, будто мне отвесили пощечину. Николай Николаевич увидел, как Ленка схватилась за щеку, будто все это с Димкой произошло только что, сию минуту, и он не выдержал: — Да я знаю, знаю, что было дальше! Знаю. Тебе стало жалко Маргариту. Я тебя насквозь вижу — ты же благородная душа, ты вскочила в класс и все ей выложила!.. — Что  ты,  дедушка,  это не  я  сказала, — Ленка  почему­то перешла  на шепот. — Димка ей сам выложил всю правду до конца. — Так   это   он   сказал   Маргарите,   а   не   ты? —   удивился   Николай   Николаевич. — Почему же они тогда приставали к тебе?.. Ленка не ответила Николаю Николаевичу, она рассказывала все громче, все быстрее, взахлеб. Слова срывались с ее торопливых губ: — Когда Димка все сказал Маргарите, она отпала. По­моему, забыла и про свою свадьбу, и про жениха. Ни слова не ответила и выскочила из класса. Я заранее спряталась от нее. Ее каблуки щелкали по пустому коридору, как одинокие выстрелы. Потом она не выдержала   и   побежала,   и   стук   каблуков   участился   и   слился   в   сплошную   пулеметную очередь: тра­та­та!.. И   от   Димки   я   тоже   спряталась,   когда   он   проскочил   мимо   меня,   размахивая копилкой. В голове у меня все перемешалось, я выхватила носовой платок, перевязала им коленку — и за ним…   А в это время в классе из­под парты высунулась хитрющая мордочка Шмаковой и совершенно   ошеломленная   физиономия   Попова.   Выражение   их   лиц   удивительно   точно передавало   настроение:   Шмакова   была   очень   довольна,   ее   лицо   озаряла   странная многозначительная и таинственная улыбка, Попов же был растерян и даже потрясен. — Видал? — Голос Шмаковой вздрагивал от возбуждения. — Ну,   Димка! —   Попов   еще   не   знал,   как   относиться   к   происшествию,   которое произошло у них на глазах, и с надеждой взирал на подружку. — А что теперь будет? — Родителей начнут таскать, — ответила Шмакова. — А мы с тобой в порядке. — Ох, у тебя и голова! — восхищенно сказал Попов. — Член правительства… Я им не завидую. — А   я   не   завидую   Сомову. —   Шмакова   снова   улыбнулась   и   пропела   «лисьим» голоском: — Они ему устроят кино… — Лохматый его — в бараний рог! — хихикнул Попов, желая угодить Шмаковой. — Интересно,   что   теперь   скажет   Бессольцева?.. —   Шмакова   задумалась,   но   вот какой­то четкий и ясный план созрел в ее голове. Она схватила портфель, крикнула Попову на ходу: — Быстрее!.. Посмотрим, как Димка будет сознаваться… Это же концерт! — и выскочила из класса. Попов, как всегда, следом за нею.   — Я догнала Димку на улице, — продолжала Ленка. — Он вначале бежал быстро, решительно,   потом   почему­то   пошел   медленно,   а   потом   вовсе   потащился…   И   даже несколько раз останавливался, словно вообще не спешил в кино. Наконец мы нагнали ребят. Я думала, Димка сразу все расскажет, и мы ни в какое кино не пойдем. А он — нет. Не рассказал. Может, не хотел им портить настроение? И все пошли в кино. В кино я все время думала про Димку и Маргариту, ничего не видела, никак не могла сосредоточиться и мороженое, которое мы ели, уронила на пол. После кино я опять ждала: вот сейчас Димка расскажет про Маргариту, вот сейчас Димка расскажет про Маргариту… Меня так колотило, что Железная Кнопка заметила и спросила, чего я так дрожу. Я ответила, что не знаю, а сама подумала: «Может, Димка не сказал   ничего   ребятам   потому,   что   решил   раньше   посоветоваться   со   мной?   Я   же   его ближайший друг». Потом все разбежались, и мы остались с Димкой вдвоем. И опять я ждала и думала: вот­вот он все расскажет. Шла и заглядывала ему в глаза. Но он ничего не сказал, а я не спросила. Потом я себя ругала, что была дурой. Ты подумай!.. Если бы я его спросила, если бы я сказала, что я все знаю, то все­все было бы иначе. Дедушка, он правда думал, что он герой. Он еще не знал про себя, что он трус, так же как я не знала, что очень скоро стану предательницей. — Какая же ты предательница, если это сделал он? — спросил Николай Николаевич. — Самая   настоящая. —   Ленкино   лицо   вновь   приобрело   печальное   выражение, сжалось, сморщилось, она боролась со слезами. — Хуже его в сто раз. Ты вот слушай, слушай и сам увидишь… Глава седьмая — На следующее утро, когда мы вошли с Димкой в класс, нас встретила веселая нарядная толпа. Не класс, а клумба с цветами. Все были готовы к путешествию. Только одна Миронова, как всегда, была в школьной форме. Когда появилась Маргарита, то все девчонки ей захлопали, потому что она была в новом   красивом­красивом   розовом   платье   с   красным   цветком   —   она   же   уезжала   на свадьбу! Но Маргарита не обратила никакого внимания на наши восторги. Я увидела ее лицо и испугалась. Посмотрела на Димку — вижу, и он испугался. Ну, подумала, сейчас нам влетит за вчерашнее. И отгадала. Маргарита держала в руке листок бумаги, который оказался приказом директора. Ты знаешь, что там было написано?.. «За сознательный срыв урока учащимся шестого класса   в   первой   четверти   снизить   оценку   по   дисциплине.   Классному   руководителю Маргарите   Ивановне   Кузьминой   объявить   выговор.   Довести   обо   всем   случившемся   до сведения родителей учащихся…» Вот   что   там   было   написано.   А   мы   сидели   разряженные   в   пух   и   прах.   Мы   же собирались в Москву. Проходы между партами были заставлены чемоданами. А   на   учительском   столе   возвышалась   копилка.   Мы   мечтали   разбить   ее   при Маргарите, чтобы взять эти деньги с собой на веселье. И   тут   мы   услышали,   что   во   двор   въехали   автобусы,   а   в   школе   раздался продолжительный звонок — это был сигнал к отъезду! Мы тоже сразу рванулись к своим чемоданам. А Маргарита как крикнула: «На места!» «А что вы так кричите? — с вызовом спросила у Маргариты Миронова. И потом осадила ее так, как только она одна умела: — Мы же люди, а не служебные собаки». Сразу стало тихо­тихо, но никто не садился обратно, все стояли и ждали, что будет дальше. Маргарита буквально позеленела. Платье розовое, а сама зеленая. «Вы же еще обижаетесь, — возмутилась она. — Ну что вы стоите?.. Я же сказала — садитесь по своим местам». Все поползли к партам, а я почему­то села на свой чемодан. И конечно, упала вместе с ним. А следом другие чемоданы попадали. Грохот поднялся. «Бессольцева, не паясничай, — сказала Маргарита, — не поможет». «Я не паясничаю», — ответила я. На самом деле я не паясничала. Просто испугалась ее крика. Когда на меня кричат, я обязательно что­нибудь не то сделаю — у меня всегда так. А   все   этажи   уже   взорвались,   как   бомба,   и   десятки   ног   с   топотом   неслись   по коридору и лестницам, и десятки голосов радостно галдели, проносясь мимо наших дверей. Какой­то умник всунул головы в наш класс и завопил: «Чего вы сидите?» И исчез. Рыжий не выдержал: «Маргарита Ивановна, мы на автобус не опоздаем?» Он так вежливо у нее спросил. «Не опоздаете, — ответила Маргарита, — потому что вы никуда не поедете!» Вот тут, можно сказать, все онемели. Мы не едем в Москву! Этого никто не ожидал. «Как… не поедем?» — заикаясь, спросил Рыжий. Он был в ужасе. «Вы уже повеселились, — сказала Маргарита. — На „неуд“ по дисциплине». Попов вскочил и схватил два чемодана — свой и Шмаковой. «А мы, говорит, в кино не ходили! Мы со Шмаковой ни при чем!» «Но и на урок вы не явились. Так что никто никуда не поедет!» А Попов стоял с чемоданами, и вид у него был дурацкий. «Поставь чемоданы!» — приказала Шмакова. И вот в это время вдруг раздался смех. Все вздрогнули. Кто это смеется в такой момент? Что за сумасшедший! А это — Васильев! Наш чудик. «А ты чего веселишься?» — спросила Маргарита. «Я догадался — вы нас просто пугаете!» «Я пугаю? — удивилась Маргарита. — С чего ты взял?» «А   почему   вы   тогда   в   новом   платье?»   —   спросил   Васильев   и   засмеялся   от собственной догадливости. — Я вижу, он хороший парень, твой Васильев, — заметил Николай Николаевич. — Он   прихлебатель   Лохматого   и   Железной   Кнопки.   Вот   он   кто.  Ходит   за   ними тенью…   Не   перебивай   меня,   сам   дальше   увидишь,   какой   он   хороший.   Все   они   такие хорошие, прямо золотые — ты увидишь!.. Ты лучше слушай, слушай!.. Значит, когда этот чудик сказал Маргарите, что она шутит, то она ему ответила, что вовсе не шутит. С чего ты это взял, мол, дурачок такой­этакий. «Я, говорит, в новом платье, потому что я еду в Москву. Это вы не едете!» У Васильева вытянулось лицо. «Это нечестно, — сказал он. — Директор объявил выговор вам и нам. А теперь вы едете, а мы нет. А мы же вместе собирались». А Маргарита как стала возмущаться: «Ты на самом деле так думаешь, Васильев? Или прикидываешься?» «На самом деле». «Ну, тогда я тебе все объясню, — с угрозой произнесла Маргарита. — Я в кино не убегала, а пострадала из­за вас. Получила выговор. Вполне достаточно для меня. Я должна была   раньше   уехать   в   Москву,   имела   полное   право,   а   я   отложила   свой   отъезд. — Маргарита возмущалась и от этого из зеленой стала розовой, под цвет платья. — А из­за чего я отложила свой отъезд?.. Из­за вас, чтобы поставить вам три­четыре лишние пятерки, чтобы   доказать,   какой   у   меня   необыкновенный   класс.   В   Москве,   говорит,   на   меня обиделись…» Ну нам­то всем было понятно, кому она звонила и кто на нее обиделся — жених. Она с этим женихом прямо обалдела. В день по сто раз про него вспоминала, даже когда не надо: «Жених, жених!..» И   тут,   когда   Маргарита   сказала   про   жениха   и   про   пятерки,   Железная   Кнопка вскочила, сама побледнела, но спокойным­спокойным голосом, ленивым таким, объявила: «Нам не нужны ваши „лишние пятерки“, так что вы зря не уехали, и на вас бы тогда никто не обиделся». Представляешь?.. Миронова кому хочешь все что угодно может сказать, если думает, что она права. Маргарита от ее слов обалдела. У нее чуть глаза не повисли на ниточках. Она прямо заикой стала. «Как же вам, говорит, не стыдно?..» «А чего нам стыдиться? — вставил Валька. — Мы ничего не украли». А Маргарита еще больше обалдела: «Ты что же, думаешь, что надо стыдиться только воровства?» «А чего же еще? — Валька засмеялся. — У нас все в законе». «Тогда, может быть, вы в кино сбежали нарочно, чтобы подвести меня?» — в ужасе спросила Маргарита. «Конечно­о­о­о!» «Мы нарочно­оо­о­о!» Они кричали эти слова, и им совсем не было жалко Маргариты. Они как с цепи сорвались.   Это   они   от   обиды   на   Маргариту   и   на   себя,   что   оказались   дураками   — променяли Москву на кино. А Димка вертелся волчком, подбегал то к одному, то к другому, стараясь заткнуть ребятам рты, прямо летал по классу. А ребята орали: «Мы в Москву не хотим!..» «Нам бы двоек побольше!..» «Вот какие вы, оказывается, — сказала Маргарита. — Тогда мне с вами больше не о чем говорить». И пошла к выходу. «Маргарита   Ивановна,   постойте! —   Димка   пытался   ее   остановить. —   Они   же шутят!.. — Он суетился возле нее, забегая вперед. — Мы же работали!.. В Москву на свои деньги… Я сейчас к директору… Он нас простит. Честное слово, мы больше не будем. Маргарита Ивановна, можно я к директору? — Он прижался спиной к двери и не выпускал ее. — Вы же нас потом сможете наказать, Маргарита Ивановна!» «Пусти, Сомов! — приказала Маргарита. — Ты поздно спохватился». «А что же нам делать с копилкой?» — спросил Димка. Маргарита   крутнулась   на   каблуках,   медленно   вернулась,   взяла   копилку   в   руки, подняла   высоко   над   головой   и…   грохнула   об   пол!   Представляешь!   Ну,   это   было   как извержение   вулкана!   Или   как   землетрясение!..   Лично   у   меня   пол   под   ногами   заходил ходуном. До сих пор мы еще на что­то надеялись, вроде чудика Васильева. А тут поняли: не видать нам Москвы как своих ушей. «Можете   теперь   ходить   в   кино   хоть   каждый   день», —   сказала   Маргарита   и удалилась. Все сидели тихо, но как только дверь захлопнулась, бросились к разбитой копилке. И началось… «Давайте ей назло разделим деньги и погуляем!» — крикнул Валька. А чудик Васильев еще хотел их остановить. Лохматый оттолкнул его и приказал: «Дели, Шмакова!» Шмакова собрала все деньги, перенесла их на стол и стала считать. «Ух,   заработали!»   —   Валька   глотал   слюну,   точно   перед   ним   были   не   деньги,   а вкусная еда. А Димка вдруг сорвался с места как бешеный и стал всех отталкивать: «Не трогайте! Я сейчас эти деньги сам соберу и достану новую копилку!» Он хватал деньги, рассовывал их по карманам, а сам говорил, говорил: «Мы еще заработаем и махнем в Москву на зимние!..» А Валька вцепился в него и завопил, что эти деньги общие, что Димка всех грабит. Ну, тут на помощь Вальке бросились Лохматый и Рыжий. Они скрутили Димке руки, влезли в его карманы и вытащили деньги. А он, такой бедненький, бился у них в руках, изворачивался, выкручивался. Потом они его отпустили. «Дели, Шмакова!» — приказал Лохматый. «Шмакова, не надо! — Димка еле переводил дух. — Не слушай Лохматого!» «Не   командуй,   Димочка, —   ласково   пропела   Шмакова. —   Я   же   тебе   не Бессольцева. —   А   сама   косилась   на   Димку,   ну   нарочно   поддразнивала   его,   ласково напевая: — Что же ты не дерешься, не отстаиваешь свои принципы?.. Ты же у нас честный и   решительный.   Ах   ты,   Димочка,   Димочка!   Командир   ты   наш   главный… Откомандовался!..» Я   же   тебе   говорила,   что   она   настоящая   лиса,   поет   сладким   голосом,   будто колыбельную, будто  укачивает  тебя  своей  лаской,  а  сама  под  дых  бьет.  И  Димку   она совсем убила — он сидел как побитая собака. Мне его было жалко. А   Шмакова   тем   временем   считала   деньги   —   шевелила   губами,   точно   листья шелестели по траве. Нос у нее удлинился, она и носом помогала себе считать. Только один раз   отвлеклась,   когда   краем   глаза   увидела,   что   Валька   стащил   рублевку   и   спрятал   в карман. Тут она закричала не своим голосом, что Валька прикарманил рублевку. Лохматый схватил Вальку за шиворот, тот сразу вернул деньги и сделал вид, что обиделся, что, мол, они не поняли его шутки. «Не   на   такую   напал.   Знаем   мы   твои   шутки, —   зло   отрезала   Шмакова   и   снова радостно запела: — Все!.. Чин чином. Как в кассе — по двадцать три рэ!» На учительском столе лежало тридцать шесть стопок денег — по числу ребят в нашем классе. «Ну   что   же   вы,   работнички,   рты   раскрыли?   Налетайте! —   Шмакова   аккуратно подцепила   одну   стопочку. —   Прикоплю   еще   и   куплю   голубую   куртку.   Я   в   нашем универмаге видела. Обалденная!» За Шмаковой деньги схватил Валька… и тут же пересчитал. «Не доверяешь?» — усмехнулась Шмакова. «Деньги счет любят», — ответил Валька. Потом   стали   брать   другие…   Одни   хватали,   другие   брали   небрежно,   третьи пересчитывали. Лохматый взял две стопки и одну отнес Мироновой. На столе остались Димкины деньги и мои. «А вам что, деньги не нужны?» — спросила Шмакова. «Они бессребреники», — хихикнул Валька. Димка стоял рядом со мной, и я чувствовала, как его бил озноб. Он рванулся к столу, схватил свои деньги и заорал: «Жмоты несчастные!.. Подавитесь этими деньгами!.. — Он подскочил к Вальке: — На тебе!.. На!..» — и стал совать ему свои деньги. Я обрадовалась, что он снова храбрый, и тоже закричала: «И мои отдай!» Метнулась за деньгами и сунула их Димке. А он совал Вальке эти деньги, а они падали на пол и рассыпались, потому что Валька испуганно отступал от него, отталкивал его руки и твердил: «Да отстань ты от меня, псих!..» Васильев крикнул, что пусть все деньги вернут Димке и что правда можно поехать в Москву зимой. «Правильно, ребята! — подхватил Димка. — Сваливай сюда деньги!» И он подобрал деньги с пола и ссыпал их обратно на учительский стол. А я от него зарядилась храбростью, как электричеством. Меня прямо распирало от гордости за Димку: все­таки большинство ребят по­прежнему его уважали. Я подумала, что сейчас самое время рассказать про Маргариту. Он ей все выложил не от трусости, а оттого, что был за правду. И я теперь тоже носилась по классу, подскакивала к ребятам и говорила: «Давайте деньги, давайте, возвращайте!» И кое­кто мне уже вернул, но я не успела даже положить их на учительский стол, потому что тут нас подкосила Железная Кнопка. «Надоело, Сомов, — сказала она. — Ну что ты все болтаешь языком, болтаешь, а надо узнать главное». «Вы   слышали,   ребята,   что   она   сказала? —   У   Димки   еще   блестели   глаза. —   Я болтаю…   Я   предлагаю   заработать   побольше   денег   и   поехать   на   зимние   каникулы   в Москву… А она называет это болтовней! — Он подошел к Мироновой: — Ну скажи нам тогда ты, дорогая Железная Кнопка, если я болтаю, то что же ты считаешь главным?» Он склонился к ней и приложил к уху ладонь: мол, плохо вас расслышал, повторите. И я тоже повторяла, вслед за ним, каждое его движение и слово: «Ну скажи нам тогда ты, дорогая Железная Кнопка, что же ты считаешь главным?» — и приложила ладонь к уху. Но   нам   с  Димкой   наши   остроумие   и   находчивость   не   помогли.   Мы   не   испугали Железную Кнопку. Она — не я. Она сама кого хочешь испугает. Она мне нравится, только она очень беспощадная. «Ребята! — крикнула Железная Кнопка, не обращая на нас внимания. — Знаете, что главное? Я поняла. Кто­то донес Маргарите, что стерли ее надпись на доске. Так что выходит — нас предали». Она   умная,   Железная   Кнопка,   догадалась.   А   я,   когда   услышала   ее   слова:   «Нас предали» — закачалась. Меня как  обухом по  голове стукнуло.  Посмотрела  на Димку, хотела ему крикнуть: «Ну чего же ты молчишь, потом поздно будет!» А у самой от страха язык окостенел. И Димка, вижу, сник. И блеск у него в глазах пропал, и храбрость куда­то улетучилась. Вот так Железная Кнопка — взяла Димку на зубок и перекусила. Ну, тут и началось. Все ребята стали кричать. Они вопили как сумасшедшие: «Ну, мы его!..» «Найдем предателя!» «Среди нас окопался гад!» «Тихо!.. — заорал Лохматый. — Выходит, кто­то из наших наклепал Маргарите?..» «Выходит», — ответила Миронова. «А кто?» — спросил Лохматый. Стало тихо. «Кто предал? Кто же предал?» — думали ребята, поглядывая друг на друга. Это для них была тайна, и им во что бы то ни стало хотелось ее узнать. Теперь они были все заодно, и получалось, что все против нас. Они смотрели в рот Железной Кнопке: что она скажет дальше? Железная Кнопка подозрительно осматривала нас — искала предателя. Глаза у нее были въедливые­въедливые, медленно двигались по нашим лицам. Она еще не добралась до нас   с   Димкой,   а   я   уже   дрожала   от   страха,   потому   что   Железная   Кнопка   прожигала насквозь. А когда она посмотрела на Димку, то сказала странным голосом, растягивая слова: «Дим­ка­а­а… А ты же воз­вра­щал­ся…» На меня эта ее манера растягивать слова плохо действовала. Я сидела ни жива ни мертва. Нашу парту окружили несколько человек во главе с Мироновой, и по классу пошел шорох, что, конечно же, Димка возвращался за копилкой. «Точно! —   Лохматый   схватил   Димку   за   грудки. —   Ты   возвращался?   А   ну признавайся!.. Нарвался ты на Маргариту?.. И все ей выложил?» «Он   же   у   нас   чистенький! —   крикнул   Валька. —   У   него   совесть   есть,   мог   и признаться». «А ведь главное не совесть, а сила! — Лохматый занес над Димкой здоровенный кулак. — Я вот тебя как стукну в лоб, ноги отлетят!..» «Ой, ой, — пропела Шмакова, — а он испугался. Ребята, а наш храбрый Димочка испугался. Вот номер!» — и затряслась от смеха. А Димка и правда испугался. И я тоже испугалась. Он вырвался: да отстаньте, мол, с вашими глупостями, хотя это уже были не глупости. «Ребята,   Димка   что­то   утаивает! —   закричал   Валька. —   Это   же   факт,   утаивает! Смотрите, смотрите, у него глаза бегают! — Он захохотал. — Бегают! Ох, бегают!» «Отвяжитесь!..  Надоели, придурки! —  вдруг каким­то  чужим голосом  выкрикнул Димка. — Из­за вас в Москву не попали!.. „Даешь кино! Даешь кино!“ Вот вам ваше кино — боком вышло!» Димка растолкал кольцо ребят и пошел к выходу. Я — за ним. А Железная Кнопка так ехидно­ехидно, небрежно­небрежно, с легкой улыбочкой бросила нам вслед: «А я знаю… кто предатель!» Мы с Димкой остановились как вкопанные — прямо приросли к месту. Куда нам теперь было бежать, если Железная Кнопка все знала?.. С разных сторон понеслось: кто предатель да кто?.. Каждому охота была поскорее узнать его имя. Раззадорились — жаждали мести. А с другой стороны, они были правы. Разве кто­нибудь любит предателей?.. Их никто не любит. Никто. Их все презирают. Лохматый подскочил к Мироновой: «Говори, кто он?!» Ну, решила я, сейчас Железная Кнопка бабахнет про Димку!.. Ну, думаю, теперь мы пропали! Ну теперь они разорвут нас на мелкие кусочки… Заметалась я, засуетилась, хотела спрятаться за Димку — посмотрела на него и не узнала!   Передо   мной   стоял   какой­то   зеленый   лунатик  —   глаза   у   него   из   синих   стали белыми. Не веришь? — Ленка посмотрела на Николая Николаевича. — Думаешь, не бывает белых глаз?.. Но они были белыми. Точно! И жалкая улыбочка ползала у него по губам, вроде моей. И у меня в ответ губы поползли к ушам — хорошенькая получилась парочка! Тут   меня   как   молнией   ударило,   прямо   пронзило!   Я   догадалась,   что   Димку перевернуло так от страха. Говорят же: «На нем лица не было от страха». Так вот, на Димке и не было лица. Маргарите­то он все сказал, он перед нею был герой, а теперь испугался. А я за него еще хотела спрятаться. Но когда поняла, что ему страшно, что он погибал на моих глазах, то я вдруг сразу перестала бояться. Почувствовала, что ничего не боюсь. Взяла его руку в свою и крепко сжала. Ну, чтобы он знал, что он в этом мире не один. И мне показалось, он понял это и вроде бы кивнул мне. И тут я увидела, что у него глаза снова выкрасились в синий цвет. Я обрадовалась, решила, что это из­за меня, из­за того, что я взяла его за руку. А тем временем все ждали, что будет дальше. Только Железная Кнопка не спешила открывать нам свою тайну, она важно и таинственно молчала. «Ну, Миронова, не тяни!» — простонал Рыжий. Дедушка, — сказала  Ленка. — А  знаешь,  я бы  никогда  не  тянула   так  время,  как Железная Кнопка, если бы знала про кого­нибудь страшную тайну. А может, ее поэтому и прозвали «Железной»? Это собственное открытие заставило Ленку замолчать — она о чем­то задумалась. Николай   Николаевич   улыбнулся,   чтобы   как­то,   хотя   бы   улыбкой,   смягчить тревожное состояние Ленкиной души. Но она не ответила на его улыбку, не приняла ее, она была там, вся в этой истории, которая так заставила ее страдать и которая до сих пор еще была не ясна ее дедушке. — А ты?.. — Ленка резко повернулась к нему всем корпусом. — Ты бы тянул время, если бы знал про кого­нибудь страшную тайну? — Я бы не тянул, — строго ответил Николай Николаевич. — Никогда. Зачем зря мучить   людей,  зачем   над   ними   издеваться   и  выворачивать   и   без   того   слабые   их   души наизнанку,   если   они   даже   виноваты.   Можно   презреть,   наказать,   помочь,   но   мучить нехорошо, стыдно, нельзя. Это ожесточает человека. Надо быть милосердным. — Милосердным? — спросила Ленка. Она задумалась над значением этого слова. — Знаешь, что такое «милосердный»? — продолжал Николай Николаевич. — Это человек, у которого «милое» сердце. Доброе, значит. — А   Железная   Кнопка   тянула,   тянула,   тянула! —   сказала   Ленка. —   «Дадим, говорит, ему три минуты на размышление». И посмотрела на часы. «Одна минута прошла», — счастливым голосом пропела Шмакова. Жуткая тишина сопровождала эти три минуты, это ожидание. Только иногда кто­то вскрикивал или хихикал, и все в страхе поглядывали друг на дружку, пытаясь заранее отгадать, кто же предатель. «Не сознается, ему же хуже будет, — зловеще произнесла Миронова. — Ну! — Она крикнула, как кнутом стеганула. — Ну же! Сознавайся, предатель!.. Сознаешься — тебе же самому лучше и легче будет!» «Попов, —  приказала   Шмакова, —  встань  у   дверей,  а  то „он“  еще   сбежит».  Она почему­то засмеялась. Попов пересек класс и, радостно ухмыляясь, стал позади нас. «Две минуты!» — почти не разжимая губ, выдавила Миронова. Я посмотрела на Димку — он стоял как вкопанный. «Димка», — в ужасе прошептала я, чтобы подтолкнуть его. Мне хотелось заорать на него страшным голосом, ударить, чтобы сдвинуть с места, заставить признаться раньше, чем Железная Кнопка назовет его имя. «Три!» — прозвенел голос Мироновой. «Три, три, три!» — гудело в моей голове. У меня все поплыло перед глазами, я бы грохнулась, если бы Попов не подхватил меня. А когда я пришла в себя, то поняла, что Димка не успел еще сознаться, потому что он по­прежнему стоял рядом со мной и никто не обращал на нас никакого внимания. «Ну? —   Лохматый   рванулся   к   Мироновой,   он   хотел   побыстрее   схватить предателя. — Кто же он?..» А Миронова снова тянула время. И тут Димка наконец еле слышно прошептал: «Ребята…» Его услышала только Шмакова. «Что „ребята“? — Шмакова подскочила к Димке. — Тихо­о­о! Сомов хочет нам что­ то сообщить! Говори, Димочка! — сладким голосом пропела она. — Говори!» Но в это время Железная Кнопка, не обратив внимания на Димку, произнесла фразу, которая сразу изменила всю обстановку. «Подходите   ко   мне   по   очереди, —   приказала   она. —   Я   буду   проверять   ваши пульсы, — и угрожающе добавила: — Посмотрим, как сейчас бьется пульс у предателя!» Все   недоуменно   переглянулись,   у   многих   разочарованно   вытянулись   лица.   Они готовы были схватить предателя, они жаждали мести, а тут — какой­то пульс. «Так ты но знаешь „его“?» — хриплым голосом спросил Димка. Я   увидела,   как   он   обрадовался.   Он   рассмеялся,   бедненький,   от   радости,   что Железная Кнопка, оказывается, ничего не знала, что он получил отсрочку. «А может быть, кто­нибудь другой его знает?» — ухмыляясь, сказал Попов. «И другой тоже не знает, дорогой мой Попик, — сказала Шмакова. — И мы не будем торопиться… —   Она   почти   танцевала   между   рядами   парт   и   пела:   —   Мы   все­все постепенно узнаем… И как „его“ зовут… И что „он“ сказал Маргарите… И зачем „он“ это сделал…» «Подходите ко мне по очереди», — сказала Железная Кнопка. Первым к Железной Кнопке подошел Васильев. «Проверяй, — он протянул Мироновой руку. — Посмотрим, что у тебя получится». Миронова стала считать пульс у Васильева. А все остальные молча следили за ними, готовые  по первому  сигналу  Железной Кнопки  броситься  на  того, у  кого пульс будет биться слишком быстро. «Нормальный, — сказала наконец Миронова. — Следующий…» Ребята один за другим подходили к Железной Кнопке, а она считала у них пульс и говорила: «Нормальный! Следующий!..» И все больше было тех, кто прошел проверку, и все меньше, кому осталось ее пройти. Потом, после Шмаковой, Железная Кнопка начала считать пульс у Попова… и на очереди остались только двое — Димка и я! Но тут Железная Кнопка отбросила руку Попова, вскочила — щеки у нее снова заалели — и объявила: «Пульс — сто!» «Пульс — сто!.. Пульс — сто! Пульс — сто!» — понеслось по рядам. «А сколько надо?» — спросил Лохматый. «Семьдесят! — Железная Кнопка победно оглядела класс. — Попался, голубчик!» «Ну, гадина!» — Лохматый схватил Попова и выкрутил ему руки. «Точно, это он! — заорал Рыжий и бросился к Лохматому на помощь. — Они же в кино со Шмаковой не ходили и в Москву хотели уехать вдвоем». Ребята мигом окружили Попова, и со всех сторон понеслось: «Ну и Попик! Ну и верзила!» «Ну и раб! Дать ему по носу!» «Да отстаньте вы от Попова», — вдруг совершенно спокойно сказал Димка. А   я   решила:   наконец   он   все   скажет.   Я   снова   задрожала   от   страха:   все­таки сознаваться   страшно,   хотя   и   надо.   Но   я   раньше   времени   задрожала,   он   и   не   думал сознаваться.   Он   сказал:   какая   разница,   Попов   это   сделал   или   не   Попов,   все   равно Маргарита бы узнала, и что во всем виноваты мы сами, и нечего искать козла отпущения. «Большая разница, — возмутилась Железная Кнопка. — За предательство знаешь что бывает?» А Димка развеселился; он перестал бояться и, совсем как прежде, сказал: «Ах, ах, как страшно!» «Попов,   рассказывай!»   —   приказала   Железная   Кнопка,   демонстративно отворачиваясь от Димки. «А что? — Попов самодовольно хмыкнул и посмотрел на Шмакову. — И расскажу». «Еще   как   расскажет, —   улыбнулась   Шмакова, —   хотя   кое­кому   это   и   не понравится… — Она притворно вздохнула: — Но что поделаешь! На всех не угодить!» «Ребя! — Попов сиял. — Ребя, что было!..» Он так многозначительно посмотрел на Димку, что можно было подумать, что он вес знает! И я посмотрела на Димку, и снова меня как молнией пронзило: его опять от страха всего перекорежило! Тогда я опять бросилась очертя голову вперед, чтобы помочь ему. «Послушайте! — закричала я. — Послушайте меня!..» «В чем дело? — возмутилась Железная Кнопка. — Что ты нам мешаешь?..» «Ну почему же мешает, — вмешалась Шмакова. — А может быть, она скажет что­ нибудь по делу. Говори, Бессольцева… Мы ждем с нетерпением». «Ребята, — сказала я. — Это… это…» Я уставилась на Димку, сверлила его глазами, чтобы он понял, что ему уже пора сознаваться, что больше нет ни одной свободной секунды. Но он снова промолчал, он как будто не замечал моих взглядов. «Это… — я решилась сама назвать его имя, раз он не мог, — сделал…» И замолчала, хотя   понимала,   что   для   отступления   уже   все   дороги   отрезаны.   Но   у   меня   дыхание перехватило, никак я не могла назвать Димкино имя. «Ты   что   замолчала? —   насела   на   меня   Шмакова.   Она   стояла   передо   мной   в торжественной величественной позе, сложив руки на груди. — Ну говори же, говори, кто это сделал, по­твоему?» Дедушка! Посмотрела я на Шмакову и поняла: вот кто обрадуется, когда узнает про Димку. И вдруг я почему­то улыбнулась и сказала совсем не то, что собиралась… «Это сделала я!..» — Ах вот в чем дело, — сказал Николай Николаевич и как­то весь преобразился. Значит, Ленка всю вину взяла на себя. А он, старый леший, даже не подумал об этом. Кажется, она сможет прожить свою жизнь не хуже прочих Бессольцевых, ибо обладала теми   чудными   качествами   характера,   которые   непременно   требовали   от   нее   участия   в судьбах других людей и боли за них. Это открытие, так неожиданно посетившее Николая Николаевича, обрадовало его несказанно. Он встал и весело прошелся по комнате, напевая себе под нос, что случалось с ним крайне редко. — Что с тобой? — не поняла Ленка. — Со   мной? —   Николай   Николаевич   вполне   радостно   улыбнулся. —   Со   мной положительно ни­че­го!.. Продолжай, пожалуйста! Я внимательно слушаю тебя. — Когда   я   первый   раз   произнесла,   ну,   про   то,   что   это   сделала   я,   то   многие   не поверили своим ушам: что это, мол, она мелет. А я посмотрела на Димку, улыбнулась и повторила громко: «Это сделала я! Понятно?.. Я!» До чего же у них стали смешные лица! Рыжий открыл «варежку» и забыл ее закрыть. «Ты?» — Шмакова выпучила на меня глаза. И следом за нею Попов тоже выпучил. Лохматый стукнул меня по спине: «Вот тебе для начала!» А Васильев почему­то перепугался. «Не может этого быть», — говорит. «Может, может! — закричала я. — Это я!» — и зырк на Димку: мне было интересно, когда же он сознается. Васильев наклонился ко мне и тихо прошептал: «Я догадался… Ты их разыгрываешь?..» Я в ответ рассмеялась, и Васильев, вполне довольный, тоже рассмеялся. А Железная Кнопка сразу поверила. Она с жадностью посмотрела на меня, потом лицо ее ожесточилось, она не из тех, которые прощают. «Как же тебя угораздило, несчастное ты чучело?» — спросила она. «А так, угораздило, — весело ответила я. — Побежала в медпункт, чтобы перевязать ногу, встретила Маргариту… и все ей рассказала», — а сама снова — зырк на Димку. Он, кажется, уже успокоился, а меня это обрадовало — значит, я снова помогла ему. Лохматый   второй   раз   стукнул   меня   ребром   ладони   между   лопаток,   а  я   даже   не вздрогнула. Васильев подмигнул мне и радостно завопил: «Во смелая!.. Лохматый, она тебя не боится!» А я правда не испугалась. Что­то случилось со мной новое. Сама себя не узнавала, ну точно это была не я. Так вот, когда я «созналась», то Железная Кнопка сразу взяла власть в свои руки, и все стали ей подчиняться. Она приказала закрыть двери. Валька   схватил   учительский   стул,   всунул   в   кольцо   дверной   ручки,   хихикнул   и радостно потер руки: «Ну, будет веселое дельце!» Мы сидели взаперти — вроде бы одни во всем мире. Там везде шла какая­то жизнь, во дворе счастливчики собирались в Москву, а мы здесь сидели одни в четырех стенах. Видно было, что никто толком не знал, что делать со мной дальше. Первым нашелся Валька — он понял, что меня надо бить. И швырнул в меня резинку: она ударилась в стенку и вмазалась Попову в лицо. «А меня­то за что?» — завопил Попов. Все, конечно, засмеялись, весело получилось: целили в меня, а попали в бедного Попова. Ну и я тоже рассмеялась и Димке подмигнула: мол, а ты, дурачок, чего же не веселишься? Но Димка сидел мрачнее мрачного. И еще Железная Кнопка не пожелала веселиться. Она вскочила на парту: «Ребята,   произошла   страшная   история.   Среди   нас   появился   предатель!.. —   Она обвела всех взглядом, щеки у нее покрылись румянцем возмущения. — Что мы будем с нею делать? Надо решать». А Васильев как завопит: «Сжечь ее на костре! Да свершится гражданская казнь!» «Точно! —   обрадовался   Рыжий. —  Сжечь   ее   на   костре!»  Все   снова   рассмеялись, потому что Рыжий, когда кричал: «Сжечь ее на костре!» — то корчил смешные рожи. И я тоже рассмеялась и оглянулась на Димку и показала ему, что мне совсем не страшно. Но Железная Кнопка опять не поддалась общему веселью. «Лохматый, — приказала она, — выруби Рыжего, чтобы не кривлялся». Рыжий сам сразу сдался, он закричал: «Я как все!.. Я ей ничего не прощаю!.. — Подлетел ко мне: — У­у­у, трепло­о­о!» «Ладно, Рыжий, потом будешь орать, а сейчас помолчи. И забудь про свои дурацкие шутки, — сказала Железная Кнопка. — У нас серьезный разговор и серьезное дело». Знаешь, дедушка, — сказала Ленка, — у Мироновой очень сильная воля. Я тогда снова подумала: не зря ее прозвали Железной Кнопкой, не зря. «Так простим мы ее или не простим?» Глаза ее прямо испепеляли всех. И тут все заорали кто что: «Не простим!..» «Простим!..» А я еще ничего не понимала и закричала: «Не прощайте!.. Не прощайте!..» «Тихо!» — остановила всех Железная Кнопка. Миронова понимала, что все ждут, что же она скажет, и поэтому снова тянула по своей привычке, а потом с восторгом объявила: «Бессольцевой — бойкот!» И все дружно подхватили: «Бойкот! Бой­кот!» В это время кто­то дернул дверь из коридора, а потом застучал и закричал, чтобы мы немедленно открыли. Мы узнали голос Маргариты. Я испугалась, что она ворвется и выдаст Димку. А он еще сильнее меня испугался. На цыпочках подбежал к двери, приложил палец к губам: мол, все молчите! Тут, конечно, мы притихли. И я, дурочка, тоже, как он, приложила палец к губам и вертела головой во все стороны, чтобы никто не издал ни шороха, ни звука. Маргарита стучала и стучала: «Немедленно откройте!» А Димка, бледный­бледный, ни кровинки в лице, стоял около дверей. Смотреть на него было невозможно — так он дрожал. А Маргарита не отставала: «Откройте, откройте!» Железная Кнопка подошла к Димке, оттолкнула его, открыла дверь, и перед нами появилась Маргарита. Она подозрительно спросила: «Какой еще бойкот?.. Что тут происходит?» Мы молчали. Но тут, на наше счастье, кто­то из коридора позвал: «Маргарита Ивановна!.. Вас Москва вызывает!» Ну, а когда Маргариту вызывает Москва, она обо всем забывает. Она рассеянно посмотрела на нас, словно забыла, чего она так стучала и что ей надо, улыбнулась, махнула рукой и убежала. Железная Кнопка невозмутимо закрыла дверь и спросила, обращаясь к классу: «Значит, Бессольцевой…» И ей дружно ответили: «Бой­кот!» «Бойкот!» — крикнул Васильев, задыхаясь от смеха. «Никто,  слышите,  ни   один   человек   не   должен   с  нею   разговаривать, —  требовала Железная   Кнопка. —   Пусть   она   почувствует   наше   всеобщее   презрение!..   А   тому,   кто нарушит   клятву,   мы   тоже   объявим   самый   жестокий   бойкот!   Наш   пароль:   „Бойкот предателю!“ «Даешь бойкот! — неслось с разных сторон. — Да здравствует справедливость!» «Ух, повеселимся! А, Сомов?!. — затрещал Валька. — Погоняем твою подружку!.. Давай, давай крикнем вместе: „Бой­кот Чу­че­лу!“ — приставал он к Димке. — Чего же ты не кричишь?» Димка криво усмехнулся и промолчал. А все кругом заволновались, засуетились: «Как же? Сомов против бойкота?» «Сомов отделился от всех! Ай­ай­ай!..» «Ты что, Димочка, правда против бойкота? — спросила Шмакова. — Нехорошо идти против коллектива, неправильно». Димка продолжал криво усмехаться, хотя ему было не до смеха. Валька понял, что Димка растерялся, что он засбоил, и прилип к нему: «Ну   поднатужься,   поднатужься,   Сомик! —   и   хватал   его   руками,   и   тормошил,   и восторженно ржал, понимая, что добивает Димку. И прыгал, и танцевал вокруг него. — Ну давай, давай же вместе: „Бой­кот Чу­че­лу!..“ — Ему нравилось так выкрикивать, и он почти пел: — „Бой­кот Чу­че­лу­у­у!“ — и наседал, наседал на Димку. Я не выдержала; мне жалко было Димку, и я крикнула Вальке прямо в лицо: «Бой­кот!.. Бой­кот!..» Валька от неожиданности перепугался и отскочил: «Ты что, ошалела? Орешь в ухо!» А внизу во дворе в это время разворачивалась своя жизнь, и в этой жизни наступил торжественный момент — шоферы автобусов завели моторы. Этот гул достиг наших окон, и Шмакова закричала: «Автобусы уходят!» Мы   прилипли   к   окнам   и   с   завистью   смотрели   на   бурлящий   школьный   двор, перебрасываясь редкими словами по адресу отъезжающих. «Смотрите,   Маргарита   с   цветами…   Ох,   ох,   довольная!.. —   сказала   Шмакова. — Какая важная… Невеста!» «Заметила нас… Улыбайтесь ей, улыбайтесь, — приказала всем Железная Кнопка и сама тоже улыбнулась. — Сделаем ей ручкой. — Она помахала рукой Маргарите. — Пусть не думает, старушка, что мы откинули копыта от переживаний». «Уезжают… — голос у Рыжего задрожал. — А мы!..» В глазах у него стояли слезы. «Машет нам наша наседка, — противно хохотнул Валька. — Хорошо бы ей плюнуть на голову… Она стоит — ей шмяк по макушке!» «Ну и подонок ты!» — вдруг возмутился Лохматый. «Почему подонок? — ответил Валька. — А что она с нами сделала?» «Опять машет, — хмыкнул Лохматый. — Может, зовет нас, чтобы мы поздравили ее со свадьбой?» «Я мимо училки бежала и увидала в открытую дверь, как учителя там поздравляли Маргариту. Они пили чай с большим­большим тортом, — вырвалось у меня. — Я всунула голову и сказала: „Маргарита Ивановна, а я вас тоже поздравляю“. Они все смутились, даже смешно. А директор подавился чаем и закашлялся… И все после этого засмеялись… «Ты ловка, — заметила Железная Кнопка. — Предатель, да еще и подлиза». «Миронова, полегче на поворотах», — заступился за меня Васильев. — Ну, а Димка­то что? — почти крикнул Николай Николаевич. — Димка?.. Ничего. Он успокаивался — это было видно. Правда, когда Железная Кнопка сказала мне, что я подлиза и предатель, то он быстро отвернулся от меня, чтобы я не перехватила его взгляд. А в это время Маргарита снова замахала нам рукой. И Шмакова тогда сказала: «Чего она размахалась, наша мельница?» «Ребята, — заорал как безумный Рыжий, — это она нас зовет!.. Она передумала!» «Передумала­а­а! Даешь Москву!» Их как ветром сдуло — они забыли и про меня, и про бойкот, и про Димку!.. Мы с Димкой остались вдвоем. Тебе   нравится   «Уснувший   мальчик»? —   спросила   Ленка   дедушку   и   быстро,   не ожидая ответа Николая Николаевича, добавила: — Ты не отвечай. Не надо… А мне он очень нравится. Он на Димку похож. Только у «Уснувшего мальчика» улыбка испуганная, а у Димки надменная. А это большая разница. Раньше я этого не понимала. А теперь поняла, что я люблю испуганных людей. Ну, они вроде бы какие­то не такие, у них есть испуг за других. Ленка посмотрела на Николая Николаевича и застенчиво улыбнулась: — Ты мне тоже поэтому нравишься…  А когда  мы  остались вдвоем  в  классе, то Димка стал вылитый «Уснувший мальчик», потому что он потерял свою надменность. Он так посмотрел на меня, как никогда. Грустно­грустно. По­моему, он хотел сказать мне что­ то особенное, важное. Нет, не только то, что он всех выдал Маргарите, а что­то еще… Если бы я, дура, не рассмеялась, то он бы сказал. Видно было, что у него эти слова были на кончике языка. И все могло бы быть иначе. А я захохотала. Представляешь?.. Дура! Ну, он и бросился от меня бежать. А я за ним. Прыгала через две ступеньки, когда неслась по лестнице, и мне было весело­весело… В последний раз было весело. Ленка вновь замолчала. Лицо у нее изменилось. Для Николая Николаевича оно уже давно было открытой книгой. Когда он замечал, как горько опускались у нее уголки губ, то знал: она вспоминала что­то печальное. — Дедушка, неужели мне больше никогда не будет весело? — спросила Ленка. — Неужели жизнь прошла? — Что   ты!..   Что   ты!.. —   испугался   Николай   Николаевич. —   Опомнись,   Елена!.. Задумайся над смыслом своих слов. Мне скоро семьдесят, а я еще надеюсь, у меня есть еще многочисленные планы… — Он говорил невпопад. — То ли еще было в твоей жизни. Вот слушай! Однажды… Ты тогда единственный раз приехала ко мне в гости, мама тебя привезла. Конечно, ты ничего не помнишь, маленькая была. И вот однажды ты исчезла из дома. Паника поднялась — пропала девка!.. Я тебя нашел около «Уснувшего мальчика». Ты ему одежду принесла. Ждала, когда он проснется, и хотела, чтобы он оделся и ушел с тобой. Ты все ждала, ждала, когда же он проснется!.. Я тебе говорю: пора домой. А ты как стала реветь: хочу, чтобы он проснулся, и баста!.. Еле унес тебя. Ленка сидела на диване, свернувшись калачиком. Ее колени упирались в бок Николая Николаевича, и тот почувствовал, как Ленку бьет мелкий озноб. — Ты не заболела? — спросил он. — Дрожишь. Николай Николаевич вышел из комнаты и вернулся с одеялом — накрыл Ленку. «Как ее круто завернуло», — подумал он. Глава восьмая — Ну, в общем, когда мы выскочили с Димкой в школьный двор, — продолжала Лепка, — то  сразу стало  понятно, что  ничего  Маргарита  не  передумала  и ни  в  какую Москву мы не едем. Во дворе был настоящий праздник. Галдеж. Ничего нельзя было разобрать. Ну просто стая грачей перед отлетом в южные страны. Все кричали, перебивая друг друга, пели, танцевали. Автобусы тарахтели, родители совали своим любимым детям пироги и яблоки, как будто провожали их на месяц, а не на несколько дней. А   наш   шестой   молча   сбился   в   кучу.   Он   был   как   застывший   ледник   в   этом разбушевавшемся море. Мы с Димкой прибились к ребятам. А тут из школы вышли учителя, которые провожали Маргариту на свадьбу. Они что­ то говорили ей, и до нас долетали их голоса: «Ни пуха!..» «Обязательно привези его! Одна не являйся!..» Маргарита   смеялась,   прощаясь   с   учителями,   обнималась,   целовалась   и   вдруг… заметила   свой  любимый  шестой!  Улыбка  слетела  с ее  губ,  ну  точно  вспомнила  что­то неприятное. И она направилась в нашу сторону. «Маргарита Ивановна! — закричали ей вслед. — Куда же вы?.. Мы уезжаем!» «Сейчас!.. —   Она   старалась   перекричать   шум   моторов   и   рокот   толпы. — Подождите!» Маргарита торопливо приближалась к нам, перебрасывая большой букет цветов из одной руки в другую. Пальто нараспашку, чтобы всем было видно ее красивое платье. «Маргарита Ивановна! — рявкнула какая­то учительница в мегафон. — Опоздаете на свадьбу!» Все   стали   смотреть   на   Маргариту,   толпа   на   секунду   затихла,   а   она   смущенно отмахнулась и спросила у нас: «Так что это еще за история с бойкотом?» «С бойкотом? — переспросила находчивая Железная Кнопка. — Ах, с бойкотом…» Она выразительно посмотрела на меня: только попробуй, мол, сознайся, несчастное чучело. «Ой, Маргарита Ивановна, — вмешалась Шмакова, — вы платье испачкали». Маргарита заволновалась и стала искать, где она испачкала платье. «Вот, — Шмакова показала ей пятно на груди. — Жалко. Такое красивое!» «Мар­га­ри­та Ива­нов­на!.. Мы уез­жа­ем!» — кричали учителя. Все уже сидели в автобусах и смотрели на нас и на Маргариту. А Маргарита отдала Шмаковой цветы и терла носовым платком пятно и разговаривала с нами. «Я не тебя, — говорит, — Миронова, спрашиваю, а Бессольцеву. Ну, Бессольцева, рассказывай, за что тебе объявили бойкот?» Я не ответила, потому что поняла, что Маргарита тут же забыла про меня — она стояла   вроде   бы   с  нами,  а  на   самом   деле   уже   катила   в  автобусе   в  Москву   к   своему жениху. А может, уже видела себя в Москве, как она приехала, как ее встретил жених и они схватились за ручки и побежали во Дворец бракосочетания. Нет, я ее не осуждала, у нее было такое радостное и счастливое лицо, что мне самой весело стало. «И где меня угораздило посадить пятно?» — сказала Маргарита, продолжая тереть его носовым платком. «Может быть, это шампанское?» — ехидно вставила Шмакова. «Шампанское? —   переспросила   Маргарита. —   Тогда   пропало   платье. —   Она вспомнила про меня: — Ну, отвечай же, Бессольцева!» Лохматый прижал мне кулак к ребрам, чтобы держать в страхе. А мне от этого стало смешно — я щекотки боюсь. «Это мы играем», — выдавила я, задыхаясь от смеха. «Ну вроде как в „замри“, — пояснил Васильев. «А чего ты смеешься, Бессольцева? — строго сказала Маргарита. — По­моему, у тебя для этого нет никаких оснований». «Я щекотки боюсь», — объяснила я. «Щекотки? — Маргарита сделала  круглые  глаза. —  А кто  тебя щекочет?  Что за ерунда?..» «Не знаю». Ну, тут Маргарита психанула: «Что за дурацкие ответы! Совсем вы распустились!.. Вот я приеду — возьмусь за вас! — Она выхватила цветы у Шмаковой. — Обязательно возьмусь!» И убежала. Автобусы медленно и плавно проплыли мимо нас. Кто­то помахал нам рукой, кто­то состроил ехидную рожу, и еще мы увидели, как улыбающаяся Маргарита устраивалась на переднем сиденье с цветами. Двор сразу опустел. Только что он казался тесным и маленьким, а теперь сразу стал большим. Все уехали, а мы остались вместе с малышами из младших классов. До сих пор я не понимала, просто не думала про это, что все уезжают, а мы остаемся, и виновата в этом вроде бы я. А теперь подумала. В это время весь наш класс понуро поплелся обратно в школу за чемоданами, а компания Мироновой окружила нас. И у всех были одинаковые глаза: злые, колючие, чужие — все они были против меня! Может, я впервые вздрогнула… Страшно, когда один против всех, даже если ты прав. И тут началось, тут понеслось… Валька заорал: «У­у­у, змея! Нашипела!» Так заорал, что вокруг все посторонние услышали, — он был самый горластый в нашем классе. Все,   кто   не   успел   уйти,   кто   был   во   дворе,   стали   оглядываться.   Первоклашки, которых еще не брали на экскурсии, подняли писк и визг: «Где змея?.. Где змея?..» «Вот   она!   Вот   она,   детки!   Смотрите! —   Рыжий   толкнул   меня. —   Гремучая!   Не подходите к ней, а то укусит!» Малыши застыли от ужаса. Они же первый раз в жизни видели гремучую змею в образе человека. Ребята наступали на нас с Димкой и наступали, выкрикивая: «Подлиза!» «Доносчик!» Димка засуетился: «Ребята, вы чего?.. Мы же еще не разобрались!» «Разобрались, —   отрезала   Железная   Кнопка. —   И   твердо   решили   —   никакой пощады!» А Васильев перепугался: «Так   это   серьезно?..   Бессольцева,   ты   это   сделала?!   Скажи,   скажи   им,   что   ты пошутила». «Какие уж тут шутки! — пропела Шмакова. — Правда, Димочка?» Димка не ответил. «Сжечь ее на костре!» — заорал Рыжий. Но теперь над его словами никто не рассмеялся. «Ну бойкот, ну зачем же так!» — суетился Димка. «Я   говорил,   говорил, —  восторженно   заголосил   Валька, —   он   с   нею   заодно!   Ух, Сомов, ты у нас заработаешь!..» «В круг! — приказала  Железная  Кнопка. — Крепче  держите  друг  друга  за руки, чтобы они не выскочили!» Они сцепились руками, круг превратился в колесо, которое должно было переехать меня и Димку. «Что же такое получается, — не унимался Валька, — Сомов против бойкота, и ему все сходит с рук? А?.. Бойкот Сомову!» «Тихо! — Железная Кнопка вошла в круг и спросила Димку: — Сомов, ты против бойкота Бессольцевой?» Меня она вообще не замечала. Димка посмотрел на меня и снова промолчал. «Молчит — значит, против!» — крикнул Рыжий. «Тогда и ему бойкот!» — решила Железная Кнопка. «Мне? — испугался Димка. — Бойкот?..» «Допрыгался!» — захохотал Валька. «С этой минуты, Сомов, ты перестаешь для нас существовать», — сказала Миронова. «Был Сомов и испарился!» — веселилась Шмакова. «Миронова, послушай…» — начал Димка. Но та отвернулась от него. «Шмакова, и ты против меня?» — удивился Димка. «Конечно, — ответила Шмакова. — Я с предателями не вожусь». «Бей их!» — Валька бросился на Димку. От страха я закрыла глаза. Васильев разорвал круг и схватил Вальку, прежде чем он налетел на нас. Димка рванул меня за руку и мы убежали. Ленка улыбнулась: — Он почти вынес меня на руках… Да, да… Оказался силачом! — Ну конечно, — съехидничал, как мальчишка, Николай Николаевич. — Он у тебя самый сильный и самый храбрый. Ленка не заметила ехидства Николая Николаевича. — А когда мы вырвались, — продолжала она, — то услышали за собой топот. Они кричали нам вслед, и я узнавала их голоса. «В погоню­ю­ю!» — это Миронова. «Бей их!» — Валька. И Шмакова: «Бойко­о­от!» Их крики нас подгоняли, мы бежали изо всех сил, не оглядываясь. Мы добежали до парикмахерской и остановились передохнуть. Я почти успокоилась. Мне было весело, что Димка меня спас. Сначала я его, потом он меня — разве не здорово. Случайно я заглянула в зеркало парикмахерской и не узнала себя — это была я и вроде не я. У меня было другое лицо. Парикмахерша тетя Клава, мать Рыжего, выглянула из дверей, посмотрела на нас, улыбнулась и сказала мне: «Красивая, красивая…» Тут между мной и Димкой произошел очень важный разговор. «Когда ты успела все рассказать Маргарите?» — сказал Димка. «Я?.. Маргарите?..» — спросила я. И замолчала, раз он такой дурак и не понял, что я это сделала исключительно из­за него. Я снова посмотрела в зеркало и почему­то пропела: «Мар­га­ри­та­а­а!..» «Ну что ты не отвечаешь?» — строго спросил Димка. «Мар­га­ри­та­та­та­та! — пропела я, танцуя. — Ты заметил ее глаза? Она говорила с нами, а сама… видела только его — своего жениха. А платье у нее какое красивое! Я, когда вырасту, обязательно сошью себе такое же!» «Слушай, — перебил меня Димка, — хватит мне зубы заговаривать! Говори, когда ты ей все рассказала?» «А я ей ничего не говорила!» Я снова отвернулась к зеркалу и подумала: если научусь поджимать губы, то буду ничего себе. Димка стоял позади меня, но там, в зеркале, наши лица были рядом. Интересно было смотреть на нас двоих со стороны — как будто мы с ним снялись на одну фотографию. «А кому, говорит, ты сказала?» «Ни­ко­му!» И поджала губы, и улыбнулась так, чтобы рот не расползался до ушей. «Как никому?..» «Так! Ни­ко­му! — Я медленно повернулась к нему, сделала круглые­круглые глаза и не забыла, поджала губы. Я теперь решила всегда быть красавицей. — Не веришь, и не надо». «Ну хорошо, тогда объясни, зачем ты про себя сказала все это ребятам?» — спросил Димка. «Захотела и сказала. — Я снова красиво улыбнулась. — Я сначала не собиралась. Но вдруг кто­то открыл мне рот. И моим голосом произнес: „Это сделала я!“ Он испуганно посмотрел на меня. «Ну что ты так смотришь на меня? — говорю и так спокойно добавляю, чтобы он не умер от разрыва сердца: — Я же тогда стояла под дверью и все слышала». Мой ответ его потряс — он закачался как пьяный, еле удержался на ногах. «Так ты из­за меня?!» Наконец­то он догадался, брови у него от удивления полезли вверх. «Нет, — ответила я. — Из­за Александра Сергеевича Пушкина». «Ну  ты  даешь… — Он  места  себе не  находил. — Из­за  меня!..  А  что  же  теперь делать?» «Что хочешь», — беззаботно ответила я. Теперь,   когда   я   все   рассказала   Димке,   совсем   перестала   бояться.   Мне   стало радостно, что он знает, что я его спасла. «Они нас затравят», — мрачно произнес Димка. «А я не боюсь, — ответила я. — Мы же вдвоем?» «Вдвоем! — И вдруг рванулся, прямо как бешеный: — Пошли к ребятам! Я им все расскажу!..» «А вон они! — Я их увидела издали и закричала: — Ребята!» Они выбежали из­за угла, но крика моего не услышали и нас не заметили. Димка почему­то закрыл мне рот рукой и тащил в открытые двери парикмахерской. Тетя Клава посмотрела на нас с большим удивлением. Она хотела, видно, спросить, что   это   Димка   закрыл   мне   рот   и   тащит,   но   не   успела,   потому   что   за   окнами парикмахерской   замелькала   наша   погоня:   Миронова,   Лохматый,   Рыжий,   Шмакова, Попов… «Толик!» Тетя Клава увидела через окно Рыжего. «Они здесь! — донесся до нас голос Вальки. — У меня собачий нюх». «Ну, — подумала я, — сейчас они нас найдут, схватят, вытащат на белый свет… Заорут: „Бей ее!“ А Димка тут все про меня и расскажет!.. Вот смеху будет», — думала я и поэтому радовалась. С этого момента начинается все самое печальное. Если бы я была не дура, то сразу бы все поняла. Но я надеялась и была как слепая. Ну, в общем, посмотрела я на Димку, а он опять испугался. Его опять всего перевернуло. Глаза у него бегали, губы дрожали… У него, знаешь, все шло волнами. То сюда, то туда. Поэтому мне и жалко его было. Когда никого нет — он храбрец. Как появились ребята — самый последний трус… Ну, в общем, стояли мы за занавеской, не шевелились. А тетя Клава быстро­быстро затопала к двери, чтобы схватить своего любимого сыночка. Но как она ни спешила, а Димка   все   же   изловчился   и   успел   ее   попросить,   чтобы   она   нас   не   выдавала.   Таким дрожащим голоском: «Тетя Клава, не выдавайте нас… Мы от них спрятались. Игра у нас такая». Тетя Клава кивнула на ходу, что все поняла, открыла дверь и крикнула: «Толик! Ты почему не уехал?» «Нас не взяли», — ответил Рыжий. Он стоял в трех метрах от нас. Я видела даже его лицо, оно выглядывало из­за плеча тети Клавы. Я подумала, что сейчас обязательно чихну, ведь всегда, если кто­нибудь прятался, он чихал или кашлял в самое неподходящее время. Но у меня не кашлялось и не чихалось. Дедушка!   Я   теперь   знаешь   как   жалею,  что   не   чихнула   нарочно.  А   то   бы   Рыжий услышал,  всех   позвал…  И  Димка   вынужден   был  бы   все  рассказать…  От  одного   чиха, подумать только, многое бы изменилось. Когда Рыжий выложил матери, что нас не взяли, она прямо отпала, отступила от него и лицо закрыла руками. «Вот беда! А я отцу позвонила. Предупредила, что ты выехал». «А он что?» — быстро спросил Рыжий. «Сказал, что рад и ждет», — ответила тетя Клава. «Ждет?.. —   Я   увидела,   как   Рыжий   изменился   в   лице   —   у   него   вдруг   запылали щеки. — Ждет меня?!» «Конечно, тебя. А то кого же. — Тетя Клава потрепала Рыжего по голове. — А ты не верил, что он будет тебе рад». Я покосилась на Димку — неудобно было, что мы подслушиваем чужой разговор. Рыжий же не знал, что мы его слышим. Я толкнула локтем Димку и хотела выйти из укрытия, но Димка прижал меня к стене. «Так, может, он сам тогда приедет? — как­то тихо и неуверенно спросил Рыжий. — Вот было бы здорово!» «Ну что ты. — Тетя Клава вздохнула: — Сам он никогда не приедет». «Почему?.. —   Я   никогда   не   слышала,   чтобы   у   Рыжего   был   такой   печальный, отчаянный голос. — Мы же три года не виделись! И ты сама сказала, что он рад, что ждет». «Не соберется, — тетя Клава вздохнула. — У него работа». «Соберется! Соберется! Соберется!» — вдруг закричал Рыжий. «Ты что, Толик?.. — Мне было видно, как тетя Клава обняла сына. — Ну не плачь!» «Рыжий! — донесся голос Лохматого. — Их здесь нет! Бежим!» «Ну   я   им   покажу! —   Рыжий   вырвался   из   рук   матери. —   Ну   у   меня   Чучело попляшет!..» «Толик! Толик!» — закричала тетя Клава, но Толика и след простыл. Тетя Клава вошла в парикмахерскую и столкнулась с нами — она, видно, забыла про нас. «А­а­а, вы еще здесь! — сказала она. — Постойте, постойте, вы же из одного класса с моим Толиком?» «Из одного», — выдавил Димка. «А почему вас в Москву не взяли?» — спросила тетя Клава. Мы с Димкой переглянулись. «Ну, потому… — ответил Димка, — потому, что мы вчера сбежали с урока в кино». «Вот бессовестные! — тетя Клава покачала головой. — Вот негодники!» Мы не стали ее слушать и выскочили из парикмахерской. Димка вдруг почему­то положил свою руку вот сюда. Ленка показала Николаю Николаевичу, как Димка положил руку ей на плечо. — Ну, как будто мы взрослые, парень и девушка. — Она улыбнулась и посмотрела на Николая Николаевича: — Вот когда тебе было двенадцать, ты обнимал девушку? — Я?..   В   двенадцать? —   Николай   Николаевич   совершенно   потерялся   от   этого вопроса. Он   хотел   соврать   Ленке,   что,   конечно,   обнимал,   но   потом   почувствовал,   что покраснел, как мальчишка, — врать он совсем не умел, — и сознался, что не обнимал. — Вот видишь, — победно сказала Ленка, — а Димка меня обнял. Днем. При всех. При солнце и при людях. Рука у него была горячая­горячая. Я так от этого обалдела, что рот у меня сам собой полез к ушам, и я забыла, что решила быть красавицей. Я была рада, что Димка меня обнял, только я жутко смутилась, ноги у меня не двигались, а я вся съежилась, чтобы стать поменьше. А   когда   мы   так   вышли   на   нашу   улицу,   то   Димкина   сестра,   зловредная   Светка, увидела, что мы идем обнявшись, и как завопит: «Жених и невеста! Тили­тили тесто! Жених и невеста! Тили­тили­тили тесто!» «Вот дура, — сказал Димка. — Ты не обращай на нее внимания!» Я оглянулась на Светку и сказала: «Ну крикни, крикни еще раз!» «Ленка — невеста! Ленка — невеста! — истошно заорала Светка. — А Димка — жених!» — и бросилась наутек. Мы остались на месте. Знаешь, дедушка, мне почему­то понравилось, что Светка меня дразнила. — Ленка повернулась к Николаю Николаевичу: — Это плохо? — Почему же плохо, — ответил Николай Николаевич, — это в какой­то степени замечательно. — Вот   и   я   так   подумала, —   в   восторге   сказала   Ленка. —   Точно   как   ты.   И   мне захотелось   сделать   что­нибудь   сверхособенное.   «Знаешь,   Димка,   говорю,   знаешь…   Я сейчас пойду в парикмахерскую к тете Клаве!» «Зачем?» — испугался он. «Я хочу сделать прическу!.. А то все косы, косы…» «Это ты здорово придумала, — обрадовался он. — Пошли. Я тебя провожу». И мы на виду у Светки развернулись и побежали в город. — Ну, а Димка­то что? — почти крикнул Николай Николаевич. — Он что­нибудь сказал насчет ребят? — Что ты кричишь? — ответила Ленка. — Конечно… Сказал. То есть он ничего не сказал… Он только успокоился. — Успокоился? — переспросил Николай Николаевич. — Какая радость! — Успокоился, —   кивнула   Ленка,   по­прежнему   не   замечая   ехидства   Николая Николаевича. «Понимаешь, — говорит он мне, — я подумал, что ребята мне не поверят, если я сейчас сразу сознаюсь. Скажут, что я просто тебя выручаю. Их надо подготовить. Лучше я сделаю это без тебя. — Он посмотрел на меня. — А ты как думаешь?» — Ну­ну! — сказал Николай Николаевич. — Это уже совсем интересно. Что же ты ему ответила? — Я думаю, как ты! — сказала я. — Остроумный ответ, — сказал Николай Николаевич. — Ну, а он­то что? — Он   был   тихий­тихий.   Спокойный­спокойный…   По­моему,   ему   здорово понравились мои слова. А меня это тогда очень обрадовало — значит, я снова, в который раз, помогла ему. — Ничего себе — тихий­тихий, — вдруг возмутился Николай Николаевич. — Тебя, понимаешь, бьют, колошматят, а он — молчок?! Он так был возмущен, что даже вскочил, пробежался по комнате и застонал. — А чего ты хохочешь? — Ленка внимательно посмотрела на Николая Николаевича. — Я   хохочу?! —  ответил   Николай   Николаевич. —   Я   рыдаю,   к   твоему   сведению. Какой   тихий…   Тишайший   мальчик!..   Паинька!   Да   за   ним   нужен   глаз   да   глаз.   Я   это чувствую! А то он, того и гляди, горло перережет. — Ты меня осуждаешь за то, что я пожалела Димку, потому что он… предатель? — спросила Ленка. — Прощать — пожалуйста!.. Но не предателей, — ответил Николай Николаевич. — Лично я не люблю подлецов. — Ты же сам говорил, что надо быть милосердным! — защищалась Ленка. — Говорил! Говорил! — снова закричал Николай Николаевич. — И никогда от этого не откажусь! Но ты считаешь себя милосердной только потому, что пожалела подлеца?.. Это же смешно! — Он не подлец! Не подлец! Он тогда еще не был подлецом!.. — ответила Ленка и перешла на шепот: — Я в тот момент не могла иначе… Я рада, что помогла ему… — А чего же ты тогда уезжаешь? — спросил Николай Николаевич. Ленка посмотрела на него, как мышь, загнанная в угол. Но Николай Николаевич так разошелся, что уже не мог остановиться: — Да никакая ты не милосердная! Ты только Димке все прощаешь… А остальным?.. — Остальные вредные! — крикнула Ленка. — Злые! Они волки и лисы — вот кто они такие! Если бы не они, он бы давно сознался. — А я не верю, что в вашем классе все вредные! — сказал Николай Николаевич. — Быть этого не может. — Не веришь? — Ленка с остервенением посмотрела на Николая Николаевича. — Не верю! — твердо ответил тот. Теперь  они  стояли  друг  против  друга,  оба  с горящими  от  гнева   глазами,  словно собирались   драться.  Николай   Николаевич   наступал   на   Ленку,   а   та   отступала,   пока   не уперлась спиной в стенку, — дедушка ей не верил, и это ее потрясло! — Не веришь? — тихо переспросила она и подняла на него глаза, еще надеясь, что не найдет в его лице подтверждения тех слов, которые он произнес. Николай Николаевич в отчаянии помотал головой: «Не верю», хотя готов уже был отказаться от своих слов из жалости к ней. А с другой стороны, что ему было делать? Поддакивать   ей   во   всем?   А   до   чего   это   бы   ее   довело?   Еще   побежала   бы   к   этому маленькому мерзавцу и простила его! Вот именно, поддакивать тоже нельзя — должна быть четкая позиция. И вообще что такое «поддакивать» — это же угодничество?.. Нет, такое не в его правилах. — Они все гады на одно лицо! — закричала Ленка. — Ты в этом скоро убедишься! — Никогда не поверю! — Глаза Николая Николаевича стали жесткими и холодными, а шрам на щеке вспыхнул ослепительной белой полосой. — Никогда! — Ты с ними заодно! Ничего не знаешь и уже против меня! — вся сжалась в комочек Ленка. — Не хочу тебя видеть!.. Уеду! Уеду! — И бросилась бежать. Николай   Николаевич   рванулся   за   нею   и   схватил   ее   плечо.   Думал,   она   начнет вырываться, а она повернулась к нему, и лицо ее, которое только что было в яростном огне, стало   детским,   прекрасным,   будто   ей   всего   лет   восемь.   Только   в   глазах   происходила мученическая работа — она что­то усиленно соображала. — Ну давай успокоимся. — Николай Николаевич нежно прижал ее к груди, ощупал теплый затылок. — Ты же у нас молодец! — Провел рукой по тоненькой шее, и это больно ударило его. Шея у нее была просто прутик, соломинка. — Сядем… — Он потянул за собой упирающуюся Лепку и усадил на диван. — И ты мне все по порядку расскажешь дальше.   Обещаю   не   перебивать   тебя,   а   то   на   самом   деле   я   сделаю   какие­нибудь преждевременные выводы… — Он обнял ее, положив ладонь на острую косточку ее плеча, и крепко сжал. — Хотя я от своих слов и не отказываюсь. Ленка молчала. — Знаешь, пожалуй, я поставлю чайник. — Николай Николаевич встал. — Выпьем чаю. Как говорит одна моя знакомая, очень веселая старушка: «Замечаю, что от чаю много пользы получаю!» Но Ленка твердо остановила его: — Не хочу чая! Николай Николаевич посмотрел на нее. — И рассказывать больше не буду, — и вышла в соседнюю комнату. А Николай Николаевич, при всем печальном своем настроении, подумал про Ленку, что она необыкновенный человек — какая страсть, какая тяга к справедливости. Как он ее во многом понимал! Действительно, они два сапога пара. И смутился: ему стало неловко, что он так думал о самом себе. Правда, радовался Николай Николаевич раньше времени. Ленка хоть и не убежала из дому, хоть и сказала с ним несколько слов после их бурного спора, но потом забралась с ногами на диван, забилась в угол и замолчала надолго. Николай Николаевич шутил, заигрывал с ней, рассказывал разные смешные истории — ничего не помогало. Ленка молчала. Тогда он тяжело вздохнул, надел рабочую куртку и принялся за повседневные дела, считая, что в работе и настроение наладится. Николай Николаевич принес со двора охапку дров и бросил их с размаха на пол, чего никогда   раньше   не   делал.   Поленья   загрохотали,   падая   друг   на   друга,   и   разорвали   на мгновение неестественно тягостную тишину. Но и тут Ленка промолчала. Он развел огонь, так что жар уходил пылающим столбом вверх. «Унтермарк» — круглая печь, обтянутая железом, крашенным в черный цвет, стоявшая от пола до потолка, трещала и дрожала от полыхающего в ней огня. И Николаю Николаевичу казалось, что этот раскаленный   звенящий   столб   может   рвануть   ввысь,   пробить   потолок   и   уйти   в   небо космической ракетой. Может быть, эта ракета унесет Ленкину печаль к вечным звездам, к туманной луне, к ясному солнцу?.. Но  ничего  такого  не  произошло. И  чуда не случилось. Огонь в печи  потихоньку затухал, играя сначала ярко­красными, а потом мерцающе­синими углями. Николай Николаевич в совершенной растерянности развел руками. Непонятно было, что же делать с Ленкиной печалью? А потом он топил остальные печи, блуждая по комнатам, всматриваясь в картины, которые висели везде, от пола до потолка. На них были изображены люди — теперь таких уже не встретишь. У них были продолговатые строгие лица и большие вразлет глаза. Они молча   следили   за   тем,   как   Николай   Николаевич   суетился,   согнувшись   возле   печей, подбрасывая в них дрова и не давая огню погаснуть. Ведь если бы его предок, крепостной художник Бессольцев, не написал этих картин и если бы остальные Бессольцевы, из поколения в поколение, не сохранили бы их, то мир остался бы без этих живых лиц и никто бы никогда не узнал, что эти люди жили на нашей земле. Последнее время Николай Николаевич все чаще думал об этом. И его жизнь, в общем краткая и поэтому печальная, как каждая человеческая жизнь, вдруг стала длинной, она как бы продолжалась целые века. Сейчас, подбрасывая березовые поленья в печь, обогревавшую три небольшие задние комнаты дома, он вспомнил, как однажды проснулся утром и понял, что он жил здесь вечно, хотя и вернулся в родной дом всего десять лет назад. Но так плотно легли на его жизнь все события прошлого семьи Бессольцевых и городка, что сплелись в крепкий узел, который никому уже не удастся ни развязать, ни разрубить. И он пошел от картины к картине, неслышно переговариваясь со всеми этими людьми на холстах, пока не дошел до «Машки», в который раз рассматривая ее и восхищаясь. Николай Николаевич перевел взгляд на Ленку — до чего же они похожи с Машкой. Машка   стояла   в   проеме   дверей   прозрачно­белая,   в   домотканой   рубахе   до   полу. Девочка, видно, собиралась выбежать из темной избы на яркий солнечный свет двора, но в последний момент почему­то неожиданно остановилась в дверях и резко повернула голову. Остриженная наголо. Может быть, после болезни? Рот у нее был полуоткрыт, точно она только что произнесла какое­то слово, которое вот­вот должно было долететь до слуха Николая Николаевича. Именно поэтому, когда он подходил к Машке, всегда старался не шуметь и прислушивался. Честно,   Николай   Николаевич   кое   в   чем   подозревал   Машку.   Ну,   что   она   имела родственное влияние на Ленку, как на своего потомка, потому что уже на следующий день после того, как он принес «Машку», он слышал, как Ленка кому­то сказала: — Не смотри на меня так. Я все равно этого делать не буду. Ни за что! Николай Николаевич быстро вошел в комнату, ему было интересно, кто же пришел к Ленке,   но   там   никого   не   было.   Николай   Николаевич   спросил   Ленку,   с   кем   она разговаривала. А она смутилась и ничего не ответила. Но ему­то было ясно с кем — с Машкой. А еще через два дня — Николай Николаевич хорошо это помнил, потому что было 7 Ноября и он ранним утром первый на их улице вывесил флаг на воротах, а потом стал готовить праздничный завтрак, — зазвонил телефон, Ленка так стремительно бросилась к нему, что он не успел руку протянуть к аппарату, хотя стоял рядом. Она схватила трубку, сказала «Алло?» и брякнула ее на рычаг. Николай Николаевич догадался, что это был Димка, и быстро скрылся в мезонине, чтобы дать им свободно поговорить. И услышал, к своему великому удивлению, как Ленка… запела песенку. Но самое потрясающее — там внизу, так ему показалось, звучали два голоса, а не один. Как будто Ленка пела, а ей кто­то подпевал. Или это ветер завывал в трубах, или это скрипели высохшие половицы?.. Или это души   умерших   пришли   к   ним   в   гости   и   подают   свои   голоса?   Николай   Николаевич засмеялся, стоя в окружении картин. — Ты с кем там поешь? — крикнул он вниз в проем лестницы. Песня оборвалась, потом Ленка рассмеялась и крикнула в ответ: — С Машкой. Это   все   было   в   прошлом.   В   милом,   счастливом   прошлом,   а   теперь   оборвалось, расстроилось, разлетелось на куски. Надо было как­то вырваться из заколдованного круга. Только осторожно, внимательно, не теряя тропы, предупреждал себя Николай Николаевич. Он   поднялся   в   мезонин   и,   как,   бывало,   Ленка,   вышел   поочередно   на   каждый   из четырех балкончиков и посмотрел на четыре стороны света, надеясь, что какая­нибудь из сторон надоумит его. Но из этого ничего не вышло. Николай  Николаевич  спустился   в сад.  Он  стал пилить   сухие   ветки  с  деревьев и замазывать свежие раны коричневой краской, оставшейся после ремонта крыши. Он подумал, что эта работа может привлечь Ленку, но она не пришла к нему на помощь. Значит, ей не захотелось макать кисть в банку с краской и проводить по светлому срезу дерева, образуя яркое пятно на сером стволе яблони?.. Плохо дело! Работая в саду, Николай Николаевич все время следил за Ленкой. Она вышла один раз из дома, и он тут же появился за ней тенью. Куда она — туда и он. Все хотел сорвать слово с ее молчаливых губ, разговорить ее, рассмешить… Но она упорно молчала. Вроде онемела. Он поймал ее грустный, испуганный взгляд. Его ножом по сердцу резануло — так захотелось  ей  помочь,  так  бесконечно  захотелось  ее спасти, — он  бросился  к  ней.  Но Ленка прошла мимо, ее голова мелькнула среди черных от дождей веток и исчезла. После  этого  Николай  Николаевич  бросил работу  в  саду, вернулся  в дом,  лег  на кровать, накрывшись с головой одеялом, надеясь передохнуть и проснуться с каким­то твердым и определенным решением. Его сон был короток и тревожен. Ему показалось или, может быть, приснилось, что кто­то тихонько позвал его и потянул почему­то за нос. Он сразу открыл глаза — перед ним стояла Ленка. Николай Николаевич заморгал глазами — закрыл и открыл — пусто, никакой Ленки. Исчезла. Никого. «Ну, — подумал он; — дошел до ручки, чего только не приснится испуганному человеку…» Николай Николаевич перевернулся на другой бок, на всякий случай уцепился рукой за нос, чтобы никто его не хватал во сне, и только задремал, как снова кто­то тихонько позвал его. Тут   ему   окончательно   расхотелось   спать,   и   он   вскочил   —   это   его   так   страх подбросил: что это Ленки не слышно и чем она занимается? Он   осторожно   прокрался   в   Ленкину   комнату,   чтобы   убедиться,   что   она   цела   и невредима. Ленка тоже спала — устала за этот многотрудный день. Уже наступили сумерки, и редкий осенний туман неслышно бил в окно. И в этом вечернем освещении Ленкино лицо показалось ему необычно одухотворенным: лицо милое, прямо лик святой. «И любовь такой красавицы, такого чудного человека, — с возмущением подумал Николай Николаевич, — отверг этот несчастный, жалкий Димка Сомов!» Николай Николаевич медленно и тихо отступал к двери, он не дышал, он парил над полом, чтобы не спугнуть Ленкин сон и не нарушить прекрасной картины. На пороге он оглянулся в последний раз, чтобы полюбоваться на Ленку, и… застыл в изумлении: она смотрела на него вполне бессонными глазами. Более того, Ленка следила за Николаем Николаевичем, как кошка за мышью, которая вот­вот собиралась его сцапать, — не хватало только, чтобы она подумала, что он следил за нею. — Мне   приснилось,   понимаешь,   что   кто­то   потянул   меня   за   нос, —   сказал, извиняясь, Николай Николаевич. Он решил рассмешить ее этим сообщением — и рассмешил. — За нос? — Она рассмеялась. — И   еще  мне  приснилось,  что   человек,  который   тянул   меня   за  нос,  была   ты! — Николай Николаевич внимательно посмотрел на Ленку. — Я? — Ленка опять засмеялась. Николаю Николаевичу нравилось, когда Ленка так смеялась — будто колокольчик звякнул и упал в траву. И   тут   до   Николая   Николаевича   совершенно   неожиданно   дошло,   что   Ленка разговаривала с ним. Значит, простила?.. — А   может,   ты   правда   приходила   ко   мне? —   осторожно   спросил   Николай Николаевич. Ленка кивнула. — И тащила меня за нос? Ленка снова кивнула. — Возмутительно!   Как   ты   посмела?   Ты   могла   оставить   меня   без   носа.   Или оцарапать, что тоже малоприятно. — Я хотела тебя разбудить… А знаешь, почему? — Она посмотрела на него так, точно   собиралась   открыть   какую­то   тайну. —   Ты   оказался   прав   —   никакая   я   не милосердная. Помнишь, я тебе про Рыжего рассказывала, что он как цирковой клоун, что ему и парика не нужно, что он от рождения рыжий. И все ребята над ним хохотали, и я хохотала, и он сам над собой смеялся громче всех, и у него от хохота даже слезы стояли в глазах. Помнишь? — Конечно, помню, — ответил Николай Николаевич. — А почему он такой, — с беспокойством спросила Ленка, — как ты думаешь? — Потому что Рыжий. Все кричат: «Рыжий! Рыжий!..» А он боится этого и старается не выделяться. Все орут, и он орет, все бьют, и он бьет, если ему даже не хочется. Я знал таких людей. — Дедушка,   а   вдруг   он   не   хохотал   над   собой,   а   плакал… —   Ленка   в   ужасе замолчала. — А вдруг у него слезы в глазах стояли не от хохота, а от обиды?.. А я над ним смеялась. — Может быть, ты еще в ком­нибудь ошибалась? — спросил Николай Николаевич. — Ты думаешь? — Она глубоко задумалась. — В ком же? Ленка   по­новому   открывала   для   себя   смысл   происходящего.   Ее   подвижное   лицо сразу изменилось  — оно приобрело  растерянное выражение, оно говорило: как же это произошло, что она издевалась над Рыжим только потому, что он рыжий?! Брови   у   нее   трагически   сломались,   уголки   губ   опустились.   Она   повернулась   к Николаю Николаевичу, и он увидел в серовато­розовом свете угасающего дня ее большие печальные глаза. Глава девятая Димка   поджидал   Ленку   около   парикмахерской,   пока   та   делала   прическу,   чтобы поразить   весь   мир.   Он   стоял,   облокотившись   на   поручень   витрины,   и   с   большим любопытством читал журнал «Юный техник». Потом он увидел Миронову и Шмакову. Они разговаривали, медленно приближаясь к нему. Димка,   раньше   чем   он   сам   успел   что­то   подумать,   почему­то   спрятался   за   угол парикмахерской. Почему? Отчего? Ему это было не вполне понятно, и он уже собрался выйти из укрытия, но вспомнил, что его родители еще не знали, что он не уехал в Москву. Он побежал домой, чтобы сообщить им об этом. По дороге он подумал, что нехорошо, что он бросил Ленку, не предупредив. Она выйдет из парикмахерской с новой прической, радостная, веселая, а его нет. А вдруг она нарвется на этих ненормальных и они снова станут к ней приставать, побьют ее — с них станется.   Он   решительно   повернул   обратно,   и   столкнулся   нос   к   носу   с   Валькой,   и почувствовал, что как­то засбоил, растерялся, чего раньше с ним никогда не бывало. — А где твоя дорогая подружка? — спросил Валька. — А я почем знаю, — вырвалось у Димки, хотя он и не собирался так отвечать. — Ты же за ней охотишься, а не я, — и побежал дальше, стараясь не думать о Ленке. А   пока   бежал,   представил   себе,   как   смело   откроет   ребятам   тайну   своего «предательства». Вот будет хохот!.. Ему­то они ничего не сделают, он сможет им доказать, что был прав. Он скажет им, что Ленка хотела его выручить, потому что подумала, будто он испугался. А он промолчал, потому что решил, что ей надо подзакалить волю в борьбе с трудностями. А тут такой случай!.. Эта неожиданная мысль ему очень понравилась. Через минуту он уже был уверен, что все   так   было   в   действительности.   Димка   подпрыгнул   от   радости   и   повернул   назад,   к парикмахерской. Как он летел, как он спешил!.. Правда, недолго. Остановился и подумал, что все это, пожалуй, он сделает в другой раз. И снова направился домой. И снова остановился: чего доброго, ребята схватят Ленку и напугают без него. «Да ничего они ей не сделают, — успокоил он себя. — Небось сейчас ужо разошлись по домам и трескают свои обеды». Димка почувствовал голод, вспомнил, что сегодня па обед курица с лапшой, которую он любил, и он самым решительным шагом заспешил домой. А в это же самое время некоторые из его одноклассников и не думали об обеде. Они были озабочены пропажей Сомова и Бессольцевой. Миронова   и   Шмакова   отдыхали   возле   парикмахерской.   Они   ждали   мальчишек, которые разбежались в разные стороны в поисках пропавших. — Бегали­бегали…   Ловили­ловили… —   вздохнула   Шмакова. —   Никого   не поймали… А они сейчас где­нибудь веселятся и посмеиваются над нами. — Поймаем, — мрачно ответила Железная Кнопка. — Ножки мои бедные… — пожаловалась Шмакова. — Вскочила сегодня в шесть. Весь дом подняла. Собиралась… Голову вымыла. Мамка мне новое платье приготовила. Деньжат подбросила потихоньку от отца. Она у меня добренькая. Составили целый список покупок… Собралась… А что ты мечтала купить в Москве? — Ничего, — Железная Кнопка цедила слова нехотя, еле разжимая губы. — Послушай, Миронова, а почему ты такая? — Шмакова с большим любопытством посмотрела на Железную Кнопку. — Какая? — Ну не как все девчонки… Мама у тебя жутко модная. Женщина моей мечты… — Что с вас взять, — резко перебила  Железная Кнопка. — Смотри, сколько нас осталось? По пальцам можно пересчитать… Из всего класса. И это после того, как мы объявили бойкот предателю. А если бы не я, вы бы уже все сидели дома. Шмакова улыбнулась: ее не так­то легко было сбить. — Вчера   я   встретила   твою   маму, —  вновь   начала   она. —   Идет   в   синей   кожаной курточке. Между прочим, под цвет глаз. Я отвалилась. — Мечтательно закатила глазки: — Наверное, кучу денег заплатила? — Не интересовалась… Шмакова, давай о чем­нибудь другом. — Ну   ладно­ладно,   не   злись!   Послушай!..   Вот   ты   такая   честная   и   правильная,   а против Чучела. Мы с тобой девочки умные, всё понимаем. Чучело что сделала?.. Просто сказала Маргарите, как все было. А ты ее казнишь!.. Хорошо ли это? — Тут   дело   ясное   —   она   предала   нас   по­тихому. —   Щеки   у   Железной   Кнопки заалели. — Думала, никто не узнает. А если даже узнает, то что ей будет?.. Ничего. Она же рассказала «всю правду», как ты говоришь. Но и правда бывает разная. Ее правда — просто предательство. Не повезло ей, на меня напала. Каждый должен получать по заслугам. — Идейная ты, — сказала Шмакова. — А ты? — Я — другое дело. У меня к ней свой счет. — Мелковато, — процедила сквозь зубы Железная Кнопка. — Курочка по зернышку клюет. Шмаковой   нравилось,   что   она   знает   об   этой   истории   больше   всех,   и   она   с нетерпением и злорадством ждала, чем же это все кончится. Ах, как здорово получилось, что она оказалась в тот момент под партой и все слышала! У нее тогда сердечко чуть не выскочило от волнения из груди — так она была рада, что попался этот выскочка Димка Сомов. Не будет строить из себя главного. Вот только непонятно было — почему эта страшила Бессольцева взяла всю вину на себя?.. Скорее всего, она действительно встретила Маргариту в коридоре и снова все ей рассказала.   Счастливчик   Димочка!   Но   все   равно   интересно   наблюдать,   как   он выкручивается и боится. Как он дрожал в классе, когда Железная Кнопка объявила, что знает имя предателя. Как дрожал, что Маргарита все расскажет ребятам. Достанется ему еще на орехи! Шмакова   улыбнулась   своим   тайным   мыслям,   представляя   всю   бездну   падения Сомова и всю беспросветность положения Бессольцевой. — У меня ко всем один счет, — Железная Кнопка вскочила, глаза ее загорелись неподдельным   пламенем   негодования. —  Живешь   не  по   правде  —  расплата!   Никто   не должен оставаться безнаказанным. И никто не уйдет от ответа. Ни­ког­да! — И тихо, почти шепотом закончила: — К кому бы это ни относилось, даже к родным. — Точно, идейная ты. — Шмакова почему­то рассмеялась. Прибежали Рыжий и Лохматый. — Ну? — нетерпеливо повернулась к ним Железная Кнопка. — Дома их нет, — сказал Рыжий. — И на реке не видно, — сказал Лохматый. Следом за ними появился Валька. — Разрешите   доложить,   товарищ   Железная   Кнопка, —   он   вытянулся   по   стойке «смирно». — Встретил Сомова. Одного. Спросил, где Бессольцева. Он ответил, что не знает. По­моему, врет. — Какие­то   вы   все   кисленькие, —   с   презрением   вздохнула   Шмакова. — Обыкновенное дело провалили — одну дурочку не смогли поймать. Мальчишки понуро молчали. — Смотрите, Васильев, — сказал Рыжий. — А,   перебежчик   явился, —   с   пренебрежением   произнесла   Железная   Кнопка. — Проучить его надо. Они молча и неподвижно следили, как Васильев приближался к ним. А когда он приблизился, Лохматый лениво встал и толкнул его. — Ты чего? — возмутился Васильев. — Офонарел? Лохматый схватил его и выкрутил руки. — Ты   перебежчик, —   сказала   Железная   Кнопка. —   Мы   тебе   делаем предупреждение. — Я перебежчик? — удивился Васильев. — А куда же я перебегал? — А кто ты? — Валька больно наступил Васильеву на ногу. — Ты же их выпустил? — Лохматый, не ломай руку. Ну что ты прешь со своей мускулатурой?.. — Лицо у Васильева покраснело от натуги, на лбу выступили капельки пота, но он никак не мог вырваться из крепких рук Лохматого. — Я тоже против предательства! — пытался им объяснить Васильев. — Но зачем же ее бить?.. Она же девчонка. Мы даже не выслушали ее. — Ну и что?! — возмутился Рыжий. — Раз попалась, гадина, получай! — Рыжий,   а   ты   —   молоток! —   Лохматый,   похваляясь   силой,   сильно   тряхнул Васильева. — А что? — Рыжий смутился. — Меня в Москве ждали… Я ей этого не прощу. — Его   ждали   в   Москве!   Какой   прынц!   Ему   там   встречу   готовили   с   флагами   и разноцветными шариками и обедом из трех блюд, — паясничал Валька. — Кто тебя ждал в Москве, несчастный ты Рыжик… — А что — и ждал! — ответил Рыжий и тихо добавил: — Отец. — Отец! — Валька задохнулся от хохота. — А что же ты тогда носишь материнскую фамилию, если у тебя есть отец?.. А­а­а, попался!.. — И торжествующим голосом крикнул Рыжему в лицо: — Трепло! Рыжий ничего не ответил, встал и, опустив низко голову, понуро отошел в сторону. — Заткнись! — наклонился Лохматый к Вальке. — А чего он заливает, — ответил Валька. — Каждому ясно, что у него нету отца. — Я кому сказал, захлопни варежку! — уже с угрозой произнес Лохматый. Но тут из­за угла парикмахерской вынырнула долговязая фигура сияющего Попова. Все сразу забыли о своих ссорах и уставились на него. Им всем было интересно, чего он так сияет. Может, он нашел Бессольцеву? — Ребя! —   радостно   сообщил   Попов. —   Димкин   отец   пригнал   новенького «Жигуленка». — А Бессольцева где? — спросила Железная Кнопка. — Бессольцевой нету, — продолжал Попов с восторгом. — А «Жигуленок» новой модели — «ВАЗ­21011». — Семь тысяч двести шестьдесят один рэ! — застонал от зависти Валька. — Теперь нам Сомова не одолеть. — Чепуха! — сказала Железная Кнопка. — Мы еще с Димкой разберемся. — Это еще зачем? — Шмакова подозрительно посмотрела на Миронову. — Объясняю, —   ответила   Железная   Кнопка. —   Все   должно   быть   честно.   У   нас борьба справедливая. Мы предложим Сомову отказаться от Бессольцевой. Ну, а если он не согласится… — Да наплевал на вас Сомов! — усмехнулся Валька. — Мы ему про бойкот, а он сел в экипаж и уехал… Попробуй догони!.. В этот самый момент дверь парикмахерской открылась, и совершенно неожиданно для всех оттуда выплыла Ленка. Ее нельзя было узнать — так она преобразилась. Вместо косичек   у   нее   была   настоящая   прическа,   волосы   непослушными   мелкими   колечками доходили до худеньких торчащих лопаток. Все ребята прямо обалдели от Ленкиного появления — на ловца, как говорится, и зверь бежит. — Ничего себе выступает! — с завистью сказала Шмакова. Первым пришел в себя Валька. Он сделал осторожный шаг к жертве и процедил, не разжимая губ: — Заходи с разных сторон! — и они двинулись на Ленку. Ленка   тоже   заметила   ребят   и   бросилась   было   обратно.   Только   поздно:   дорога отступления   уже   была   перерезана   —   Рыжий   стоял,   облокотившись   о   дверной   косяк парикмахерской, лущил семечки и лениво поплевывал себе под ноги. Ленка пугливо заметалась; глаза туда, глаза сюда: где же Димка? Он ведь тут ее ждал. Ребята   подкрадывались   к   ней   не   спеша.   Понимали,   что   ей   некуда   бежать,   и   не торопились. Один Васильев растерянно стоял в стороне. — А кто это там стоит? — крикнул Валька. — Что это за писаная красавица? Рыжий посмотрел из­под козырька и спросил, кривляясь: — Игде, игде? — Ребята,   да   она   нас   не   замечает! —   возмущенно   закричал   Лохматый,   потрясая кулаками. — Какая гордая!.. — Леночка, это же мы, твои одноклассники! — пропела Шмакова. — А мы ей сделаем больно! Мы же вооружены… — Валька вытащил из кармана стеклянную трубочку, набил ее горохом. — «Мы мирные люди, но наш бронепоезд стоит на запасном пути», — пропел он, прицелился и выстрелил. Ленка схватилась за щеку, ей показалось, что ее ужалила пчела. — Заметила! — удовлетворенно хмыкнул Лохматый. Ленка   стояла   как   пригвожденная   у   белой   стены   парикмахерской,   а   Валька преспокойно ее расстреливал… в нос, в щеку, в губы!.. Ей хотелось зареветь от боли и обиды, но она почему­то продолжала неподвижно стоять, непроизвольно хватаясь за места, куда попадали горошины. А всем от этого было смешно, что она, как заводной человечек, которого дергали за ниточки, делала самые неожиданные и резкие движения. Дверь парикмахерской снова хлопнула, и на пороге появилась тетя Клава. Ее лицо было полно гнева. Она увидела своего сына, своего Толика, и хотела ему высказать то, что у нее накипело в душе: такой­сякой, хулиган, сбежал в кино, не попал в Москву, — но слова   не   успели   сорваться   с   ее   губ,   потому   что   очередная   порция   горошин, предназначенная для Ленки, больно уколола тетю Клаву в руку. — Ты что хулиганишь? — набросилась она на Вальку. — Ах ты шпана бессовестная! — Тетя Клава, я не в вас, — оправдывался Валька, увертываясь от тети Клавы. — Я в нее! — Он показал на Ленку: — Она змея. Нашипела! — Ничего не понимаю, — все еще раздраженно сказала тетя Клава. — Что у вас происходит? — Она   гадина,   а   ты   делаешь   ей   прически! —   закричал   Рыжий   и   хотел   садануть Ленку. — Ты что?! — Тетя Клава была в ужасе. — Толик!.. — Она схватила сына за руку. — Не мешай нам! — Рыжий вырвался из рук матери. — Мы же просто играем! — улыбаясь объяснил Валька. — Тетя Клава! Валька   и   Лохматый   схватили   Ленку   и   потащили,   ее   куда­то   в   сторону.   Ленка упиралась. Она боялась уходить от тети Клавы. — Подымите ее! — приказала Железная Кнопка. — И несите как принцессу! Она же у нас красавица, — Шмакова засмеялась. — Рот до ушей, хоть завязочки пришей! — Крикнула Попову: — А ты чего застыл? Попов бросился на помощь Лохматому и Вальке, и они пытались втроем поднять Ленку. Та отчаянно сопротивлялась, и колечки волос метались и прыгали у нее на голове. — Димка­а­а! — сорвалась Ленка. Она   закричала   таким   же   истошным   голосом,   как   на   игрушечной   фабрике,   когда испугалась их звериных масок. Но на этот раз на ее отчаянный и печальный зов Димка не откликнулся. — А ну оставьте ее! — решительно вмешалась тетя Клава, расталкивая ребят. — Что за дурацкие игры! Вы ей прическу испортите! И   вдруг   Васильев   бросился   на   помощь   тете   Клаве   —   откуда   сила   взялась! — раскидал в разные стороны Лохматого, Рыжего, Вальку и Попова и с криком: «Девчонок не бить!» — вырвал Ленку из рук ребят. Ленка   оттолкнула   Шмакову,   которая   стояла   у   нее   на   дороге,   и   побежала… Пересекла площадь и скрылась за углом. Все   остальное   произошло   в   одно   мгновение.   Лохматый   сбил   с   ног   Васильева. Миронова бросилась вдогонку за Ленкой, а остальные с криком и свистом унеслись за нею. — Толик! — закричала тетя Клава. — Вернись!.. Толик!.. Но Толик, конечно, не вернулся, увлекаемый злым ветром погони. Тетя Клава печально покачала головой: — Вот   несчастье,  не попали  в  Москву. Поди  попробуй  пойми  их.  Кто  прав, кто виноват?.. — Она посмотрела на Васильева. — Ты не знаешь, за что они так на нее? — Не знаю, — мрачно ответил Васильев, отряхиваясь после падения. — Я   так   и   думала…  Вы   все  всегда   ничего   не   знаете. —  Тетя   Клава   скрылась   в парикмахерской. И тут вновь появился Димка… и увидел Васильева. — А где остальные? — спросил он, едва отдышавшись. — Остальные?.. Известно где. Бессольцеву погнали. — Погнали?.. Эх, черт, не успел я, — сказал Димка. — А то у меня был к ним один разговор… — Про Бессольцеву? — спросил Васильев. — Про   нее, —   небрежно   и   самоуверенно   ответил   Димка. —   Я   бы   им   все   карты перепутал. — А что хотел сказать? — заинтересовался Васильев. — Пока секрет, — Димка победно ухмыльнулся. — Значит, ты ей поможешь? — обрадовался Васильев. — Конечно, помогу, — кивнул Димка. — Неужели она предатель? — Васильев в сильном волнении посмотрел на Димку. — А ты не веришь? — осторожно спросил Димка. — Факты — вещь упрямая, — ответил Васильев. — Но я все равно почему­то не верю. — Она тебе нравится? — вдруг спросил Димка. Васильев   смутился   —   круглые   большие   глаза   за   толстыми   стеклами   очков отвернулись в сторону. — Молчишь? — продолжал Димка. — Значит, нравится. — Миронова чокнулась: раз виноват, то расплата. Лохматый рубит, как гильотина. — И чего они на нее так взъелись? — осторожно спросил Димка. — Не на нее, а на предателя. Они никому бы этого не простили. — Васильев криво усмехнулся: — Даже тебе! — Ну, я­то их не боюсь, — ответил Димка и вдруг почему­то добавил: — Послушай, Васильев, а может, ей лучше уехать? — Уехать? — Васильеву это предложение явно не понравилось. — Совсем?! — Ну   ты   даешь, —   сказал   Димка. —   Человек   погибает,   а   тебе,   видишь   ли, расставаться с нею неохота. — Он замолчал, задумался. — Я бы ей обязательно об этом сказал. Но мне неудобно… Слушай, Васильев, сделай это ты! Надо же ее выручить. — Вот дура! — сказал Васильев. — Ну зачем она это сделала? — Он посмотрел на Сомова: — Ну зачем?! В   это   время   издалека,   откуда­то   сверху,   из   чистого,  прозрачного   высокого   неба, какое бывает только в сухой погожий осенний день, донесся крик: — Чу­че­ло! — Пре­да­тель!.. Димка и Васильев переглянулись. — Мы здесь сидим, беседуем… А ее, может, тал колотят! — вдруг крикнул Димка и бросился бежать. Васильев сорвался за ним следом. Глава десятая — Ты представляешь, — сказала Ленка, — они гнали меня по городу. На виду у всех. Бежать мне было трудно… Тебя никогда не гоняли, как зайца?.. Николай Николаевич промолчал, хотя его тоже гоняли и он знал, как это трудно. Во время войны он бежал из плена. Его отправили на полевые работы куда­то под Гамбург, и он снова бежал. Утром в лесу его обнаружили дети, он заснул от слабости или, может быть, просто потерял сознание от голода. Он проснулся от неясного шороха и тихого разговора по­немецки. Открыл глаза и увидел детей — они были вооружены палками. Он попытался улыбнуться им, встал и, не оглядываясь, пошел по  лесной тропинке. А они загалдели, ринулись   следом,   забегая   вперед   и   толкаясь   позади   него.   Тогда   он   побежал,   а   они засвистели и заулюлюкали, победно размахивая палками. И так они гнали его, пока он не упал. — Вот ты и не знаешь, что это такое, когда тебя гоняют, как зайца. А получается, раз побежал — значит, виноват. Теперь я ученая — надо отбиваться, если даже их много и тебя бьют. Но бежать нельзя. Тогда я этого не понимала и побежала. А они меня гнали: «Чу­че­ло­о­о!» Прохожие   смотрели   на   меня:   каждому   охота   поглазеть   на   чучело.   Тогда   я переходила на шаг, ну чтобы получилось, что вроде бы не я убегала и вроде бы не мне кричали. Один раз они меня нагнали, и Валька схватил меня за руку. Но я вырвалась и вбежала в нашу улицу. А вся эта стая — за мной! И тут я увидела Димку — он бежал за нами следом. Он летел на всех парусах. Он спешил, чтобы спасти меня. Он ведь тогда еще думал, что он храбрый. А я вскочила в калитку. Последнее, что я заметила, — это то, что стая окружила Димку, и последнее, что я услышала, — это их победный хохот. Тебя дома не было, и я обрадовалась. А то мне пришлось бы рассказать тебе обо всем. Я прильнула к щели в калитке. «Что же, думаю, Димка там делает, почему меня не догнал?» — и увидела, что ребята уходили вверх по улице и Димка шел среди них и о чем­ то говорил, размахивая руками, что­то доказывал… Ну молодец, решился. Я сразу стала счастливой: вот сейчас им, думаю, стыдно, что они меня травили. Живого человека — как зайца! Сначала   я   ждала   Димку   у   ворот.   Ждала­ждала,   все   глаза   проглядела.   Когда стемнело,   пошла   домой   и   там   ждала­ждала…   Потом   не   вытерпела,   сил   у   меня   ждать больше не было, понимаешь, дедушка, и позвонила Димке. К телефону подошла Светка. «А Димки дома нет, — сказала она и быстро протараторила: — Жених и невеста, тили­тили тесто!» Я засмеялась. «А я прическу сделала, — говорю ей, — тетя Клава сказала, что я теперь красавица». Повесила трубку и стала веселиться, прыгала по комнате, танцевала под слова: «Тили­ тили­тесто, жених и невеста!» В это время кто­то постучал в окно. «Димка!» — закричала я и бросилась открывать окно. В окно всунулась громадная медвежья морда. Ну прямо настоящий медведь! И как зарычит: «Ры­ы­ы!» Конечно, я испугалась — и всякий бы испугался, — отскочила от окна, погасила свет,  чтобы   меня   с  улицы   не  было   видно.  А   сама   прижалась   к   стене   и   дрожу.  И   тут хлопнула   дверь,   и   пришел   ты, —   сказала   Ленка. —   А   я   как   закричала:   «Кто   там?..» Помнишь? Николай   Николаевич   кивнул,   что   помнил.   Он   очень   хорошо   помнил   этот   день, потому   что   именно   тогда   он   случайно   заехал  в  деревню   Вертушино,  зашел   к   бабушке Колкиной, и та отдала ему «Машку». Он и не мечтал об этом никогда, просто нет­нет да заезжал в Вертушино, чтобы побыть у Колкиной и полюбоваться на картину. Это был небольшой холст, написанный с какой­то невероятной открытостью, — в этой девочке трепетала жизнь, и почему­то было очень страшно за нее, так она была не защищена перед миром. «Может быть, потому, что она после болезни и острижена?» — подумал он тогда. Николаю Николаевичу посчастливилось найти эту вещь несколько лет назад, сразу, как он вернулся в родные места. Но ему и в голову не приходило заполучить ее. Старушка жила тихо и одиноко, и с жизнью ее связывали немногие привычные любимые вещи. Бабушка Колкина редко покидала свою родную деревню, хотя Николай Николаевич и приглашал ее к себе в гости. Но однажды она появилась у него не предупредив, объявила, что приехала в районную поликлинику, за здоровьем, хотя врачам не доверяла и лекарств почему­то опасалась. Николай Николаевич с радостью встретил старуху. И та долго и достойно пила чай, а потом, как бы между прочим, пошла по комнатам, бросая быстрые взгляды туда­сюда по стенам…   Прошло   довольно   много   времени.   И   вдруг   случилось   невероятное.   Бабушка Колкина передала Николаю Николаевичу через общих знакомых, чтобы приезжал. Николай   Николаевич   заспешил.   Он   тут   же   отправился   в   дорогу   и   застал осунувшуюся старуху в постели, хотя дом был вымыт и вычищен, как перед большим праздником. — Милый, — сказала бабушка Колкина нежным, певучим, но слабым голосом, — этой картинке место в твоем доме. Я тебе ее дарю. Николай   Николаевич   стал   отказываться,   растерялся,   предлагал,   в   конце   концов, деньги. — Денег не предлагай, — перебила бабушка Колкина, — не обижай старуху. Насчет подарка — так я давно решила. А если захочу когда­нибудь на нее взглянуть, то сама приеду к тебе. Николай   Николаевич   вспомнил,  что   десять   лет   назад,  когда   он   впервые   попал   к Колкиной в дом, то она ему обрадовалась и сказала: «Вот умру, девчонку отдам тебе». В тот день, когда он получил «Машку», он был счастлив как ребенок и спешил домой на всех парусах — ему хотелось, нестерпимо хотелось побыстрее добраться до дому и повесить картину на стену. Еще в автобусе, когда он ехал из деревни, прижимая к себе холст, завернутый в старенькое льняное полотенце, вышитое крестом, им овладел совершенно идиотский страх, что картина куда­то испарилась, что «Машка» исчезла, а в руке у него просто чистый холст. Николай Николаевич сам над собою смеялся: ну не сумасшедший же он? Тем не менее, как только вышел из автобуса, сразу же, отойдя чуть в сторонку, быстро развязал картину и успокоился… Он   спешил   домой,   почти   не   разбирая   дороги,   попадая   в   лужи,   натыкаясь   на случайных   прохожих.   И   вот   тут,   когда   он   ворвался   в   дом,   когда   внес   «Машку»   как драгоценность, его вернул к жизни Ленкин крик: — Кто там?.. Николай Николаевич ответил радостно: — Посмотри, что я принес!.. — Тихо! — ответила ему Ленка откуда­то из темноты. — Ты почему сидишь без света? — спросил Николай Николаевич и от волнения, в спешке, забыл, где находится выключатель. Он уронил в темноте стул, чертыхнулся и, наконец, зажег свет и увидел испуганную Ленку. Удивительно, до чего же он был недогадлив: просмотреть человека, который бок о бок жил с ним. Более того, горячо любимого и самого близкого человека, внучку, родную кровь. На что это похоже? — Там за окном… медведь, — сказала она. — Медведь?.. Белый или серо­буро­малиновый? — радостно пошутил он. — А  я тебе  говорю, там человек  какой­то… — шепотом  сообщила  Ленка. — Он нацепил на голову морду медведя и хотел влезть к нам в окно. После этого Николай Николаевич все же подошел к окну, открыл его, выглянул, чтобы успокоить ее, и сказал: — Никого нет. В темноте что хочешь привидится. А ты испугалась, дурочка. А еще внучка майора, который прошел всю войну. — Ты сам боишься чужих собак, — сказала Ленка в свое оправдание. — А кто же не боится чужих собак? — весело ответил он. — А вот черта лысого и медведей я не боюсь. И больше не слышал, о чем она говорила, потому что развернул полотенце и достал картину. Николай Николаевич думал, как он сейчас поразит Ленку. — Ты взгляни, взгляни, Елена!.. Самая главная мечта его заключалась в том, что он хотел, чтобы Ленка полюбила дом и картины, которые его населяли, как он сам все это любил. — Ты   взгляни,   взгляни, —   твердил   Николай   Николаевич. —   Какая   нам   вышла удача… Бабушка Колкина отдала, точнее, подарила нам картину. Я хотел заплатить за нее деньги — ни в какую, подарила! Чудная, милая, восхитительная бабушка Колкина!.. Какие редкостные люди нас окружают, Елена!.. Над этим стоит задуматься. А?.. И он поставил картину перед Ленкой, с восторгом наблюдая за выражением ее лица. Наконец он не выдержал: — Да проснись ты!.. Ну, как она тебе?.. Правда, хороша? — Девчонка вроде меня, — ответила Ленка. Николай Николаевич сначала не понял, что она имела в виду. Посмотрел на картину. Потом   на   Ленку   и…  увидел,   что   она   чем­то   стала   непохожа   на   самое   себя.  Какая­то непривычная. Наконец догадался — Ленка была без кос. — А где твои косы? — спросил он. — Я прическу… только на каникулы, — заикаясь, объяснила Ленка. Николай Николаевич обрадовался. Он увидел, что Ленка стала больше похожа на эту девочку на холсте. — Елена! — закричал он так, что она вздрогнула. — Ты просто ее двойник… Самый настоящий… Тот же цвет глаз… Рот… — Рот до ушей, хоть завязочки пришей, — с грустью сказала Ленка. — Может, ее тоже так дразнили… Тогда не я первая. — Вот именно, — обрадовался Николай Николаевич. — Ну, улыбнись, улыбнись!.. Ты замечательно улыбаешься! Ленка застенчиво улыбнулась, и уголки ее губ привычно поползли к ушам. Николай Николаевич схватил холст, перевернул его и на тыльной стороне увидел размашистую надпись, сделанную черной краской: «Год 70». — Как же я сразу не догадался, старый дурак. Столько лет смотрел на нее — и не догадался.   Отец   мне   рассказывал   эту   историю…   Она, —   он   показал   на   «Машку», — подарила эту картину какой­то своей любимой ученице. А когда ту арестовали жандармы как участницу группы «Народная воля», картина затерялась… Последняя его работа. Николай   Николаевич   помолчал,   потом   испуганно­величественно,   еще   не   веря   до конца в это чудо, объявил: — Елена, я схожу с ума… Возможно… Даже более того, я уверен в этом… Девчонка — сестра моего деда, баба Маша. Машка… Машенька… Мария Николаевна Бессольцева. Знаменитая особа. Жертвенница. Святая душа. Ее жениха убили в русско­турецкую войну. Под Плевной. А она после его смерти не пожелала выходить замуж, ей тогда было всего восемнадцать, и всю жизнь прожила одна. Но как прожила! Она основала женскую гимназию в городке. А первые ее выпускницы все до единой уехали работать учителями в близлежащие деревни. Говорят, они ей во всем подражали: так же одевались, как она, так же разговаривали, так же жили. Какие были люди! Какие были особенные люди! Все делали не ради славы, а для народной пользы. В   первую   империалистическую   здесь   у   нас   была   эпидемия   тифа.   И   мой   отец, следовательно,   ее   племянник,   был   на   этой   эпидемии   и   тоже   заразился   тифом,   и   его положили в тифозный барак. Однажды ночью он пришел домой. Маша ему открывает, а он стоит перед нею в нижнем белье, босой. А дело было зимой. Оказалось, что он пришел в беспамятье. И вот Мария   Николаевна   взвалила   его   на   плечи   и   понесла   обратно.   Пять   километров   по глубокому снегу тащила — тифозный барак был за городом. Там и осталась — выходила племянника. Потом за другими стала ухаживать, за самыми тяжелыми ходила, многие ей своей жизнью были обязаны. Я ее хорошо помню. Она жила в твоей комнатке… Когда она умерла, ее хоронил весь город. Николай Николаевич бегал по комнате, потирал руки, задыхался, не обращая на это внимания, хватался за сердце, не понимая, что оно у него болит. — Боже мой! — продолжал бушевать он. — Как ты удивительно на нее похожа и как ты   удивительно   вовремя   приехала…   А   я   удивительно   вовремя   оказался   в   деревне Вертушино у бабушки Колкиной!.. Теперь наше дело действительно подходит к концу. Теперь мы собрали с тобой почти все его картины и можем хвастаться, устраивать пиры и приглашать на демонстрацию наших сокровищ любознательных музейных работников. Они станут охать и ахать и говорить: «Вы открыли нового малоизвестного художника». А мы будем с тобой сидеть длинными зимними вечерами дома и строить планы. — Какие планы? — спросила Ленка. — Самые разнообразные. — Николай Николаевич улыбался, не замечая Ленкиного печального настроения, которое совсем не совпадало с его весельем. — Нам о многом надо посоветоваться. И вот в это время в окне вновь появилась голова рычащего медведя. — Медведь! — завопила Ленка и вскочила на стул. В этот вечер Николай Николаевич был удивительно ловок и удачлив. Он стоял у окна, успел схватиться за медвежью морду, и она осталась у него в руке… Но в следующий момент — это он помнил очень хорошо — его посетило некоторое смущение, потому что на   месте   медвежьей   морды   перед   ними   появилось   перекошенное   от   страха,   какое­то жалкое и ничтожное Димкино лицо. Помнится, он тогда подумал, что такое творится с Димкой, и перевел взгляд на Ленку, чтобы узнать у нее, что все это значит. И вот тут он удивился еще больше. Ленка стояла перед ним ни жива ни мертва… — Вот тебе и весь медведь, — произнес Николай Николаевич. — Одной рукой я отвернул ему голову. — Он небрежно бросил медвежью морду на диван. Николай Николаевич произнес свою фразу беспечно, хотя в этот момент ему впервые почудилось, что произошло что­то не то, ну, может быть, шутка с медвежьей мордой была слишком   жестокой.   Он   тогда   постарался   отвлечь   и   развеселить   Ленку,   потому   что почувствовал, что здесь какое­то серьезное дело, но потом так увлекся «Машкой», что все забыл. Ленка же не обращала на него никакого внимания, она уже вернулась к жизни, она кричала в окно, звала Димку: — Димка! Димка­а­а!.. Ей никто не отвечал. Ленка в отчаянии повернулась к Николаю Николаевичу, ища у него помощи: — Дедушка!..   Они   держат   его   силой!   Они   заставили   его   пугать   меня! —   Ленка металась около окна. — Я знаю! Я вижу, вижу: они связали ему руки! Дедушка, крикни на них страшным голосом! Николай Николаевич выглянул в окно и увидел небольшую группу ребят, стоящих в слабом электрическом освещении неподалеку от их дома. Среди них, странно сжавшись, ссутулившись, стоял и Димка. Он то появлялся, то исчезал, прячась за чьи­то спины. — Димка­а­а! — снова позвала Ленка. — Чего   же   он   не  отвечает? —  спросил   Николай   Николаевич. —  Может,  его   там нет? — Он так сказал, чтобы успокоить ее, хотя сам отлично видел Димку. — Я вижу!.. Вижу его! Ты их не знаешь! Они могли ему тряпку в рот запихнуть! Дедушка, ну крикни!.. Спаси его! Николай Николаевич набрал полные легкие воздуха и выдохнул: — А ну живо отпустите Димку! В ответ раздался хохот. Группа удалялась со свистом и громкими взрывами смеха. — Чучело! — прокричал кто­то, сложив руки рупором. — Заплаточник! — подхватил другой. — Два сапога пара! — И снова затихло. Ленка   схватила   куртку   и   бросилась   к   двери.  Николай   Николаевич   попытался   ее остановить.   Но   разве   можно   было   это   сделать   —   с   ее   страстным   характером,   с   ее предельной преданностью в дружбе, с ее самоотдачей другим людям?.. — Пусти! Пусти! — Ленка рвалась из рук  Николая  Николаевича, извиваясь  всем телом, захлебываясь от волнения словами и скороговоркой выкрикивая: — Он там может задохнуться… с тряпкой во рту!.. А ты… меня… не пускаешь! — И конечно, в конце концов она вырвалась и убежала. Николай Николаевич высунулся в окно. — Лена! — позвал он и прислушался. Он ее не увидел, только из темноты доносился ее возбужденный голос: — Ну, Миронова! Ну, Валька! — Лена­а­а! — снова позвал Николай Николаевич, без всякой надежды на ее ответ. Так оно и вышло: никто ему не ответил. Николай Николаевич хотел тут же идти за нею — это он помнил точно, — но взгляд его натолкнулся на Машку. Он замер, застыл — его поразил тогда цвет неба на картине: красновато­синий,   мрачный,   тяжелый,   предгрозовой,   он   был   виден   в   проеме   дверей,   и легкая, невесомая, ослепительно светлая фигурка Машки на этом тревожном фоне почти взлетела над землей. Он стоял неподвижно, как в забытьи. Где­то звякнуло разбитое стекло, это смутно отложилось в его памяти, но не более того. Где­то кто­то кричал: — Вон она! Вон!.. Держите!.. Все это он тоже слышал, но никак не подумал, что именно Ленка разбила чье­то стекло и именно ее преследовали людские голоса. Николай Николаевич сел к столу, достал свою заветную тетрадь. Ему нестерпимо хотелось закрепить на бумаге и свое счастье и свою радость. Он жил в тот момент только своей жизнью, как это ни ужасно показалось ему теперь, но все было так! Ленка с ее делами и заботами совершенно выскочила у него из головы. Он услышал разговор под своим окном. — Ее нет в комнате, а он что­то царапает на бумаге, — сказал первый голос. — Бросим камень… Вот будет переполох! Ответим ударом на удар! — А если это не она? — спросил второй голос. — Да видела я — точно, она. Ревнует тебя — окна бьет, — вмешалась какая­то девчонка. Но Николай Николаевич и на это не обратил никакого внимания. Он тогда даже не пошевелился — прекрасное настроение отделило его на время от реальной жизни. Он листал свою тетрадь, в которой были записаны все его картины: где и когда куплены, когда написаны, точно или предположительно. Здесь у него были длинные записи размышлений и догадок на этот счет: кто изображен на той или иной картине, как этот человек попал к художнику и почему он решил писать его портрет. В результате возникали интереснейшие истории о разных людях. Николай Николаевич уже успел записать: «Получена в подарок в начале ноября 1978 года…», но вошла Ленка — платье и куртка в грязи, — закрыла глаза, как­то странно прислонилась к косяку дверей и сползла по нему на пол. Николай   Николаевич   бросился   к  ней,  помог   встать,  дотащил   до  дивана,  уложил, досадливо перекинув медвежью морду на стул. Старый мечтатель, он спускался на землю. Вот   тогда   Николай   Николаевич   испугался   —   перед   ним   лежала   Ленка,   бледная,   ни кровинки в лице. — Что с тобой? — Николай Николаевич опустился на колени у дивана. — Лена!.. Николай Николаевич думал, что она ему не ответит, а она громко, жалобно, взахлеб произнесла: — Дедушка, он меня обманул!.. — Обманул? — переспросил Николай Николаевич. — Да!.. Да!.. Обманул. Я в окно заглянула, а у него Миронова и все­все. Они там все­ все вместе!.. Ты подумай, дедушка!.. Телек смотрели и чай пили, — сказала она с таким ужасом, как будто сообщала о чем­то сверхъестественно страшном. — Я думала, у него руки связаны и тряпка во рту, а они… чай пили… — Ну   и   что   же? —   Николай   Николаевич   улыбнулся,   хотя   у   него   впервые   за последние годы вдруг заболело сердце. — Давай и мы попьем чаю. — Ну какой чай, дедушка!.. Я должна тебе сказать, что я такое сделала… У меня, знаешь, в голове все помутилось. Взяла я камень и бросила в них. Окно разбилось… — и Ленка заплакала. — Окно   разбила…   Да,   я   что­то   слышал…   Ты   поплачь,   поплачь.   Сразу   легче станет. — Николай Николаевич сразу не мог понять, что теперь делать и что говорить. — А я все­таки поставлю чайник. Он вышел из комнаты и быстро вернулся. Но Ленка уже лежала с закрытыми глазами: то ли притворялась, то ли спала на самом деле. Николай Николаевич долго стоял посреди комнаты, потом взял со стула медвежью морду, положил ее на стол, а сам сел на освободившееся место и теперь уже без всякой радости, а скорее машинально дописал в свою тетрадь: «… в деревне Вертушино у Натальи Федоровны Колкиной картину художника Н. И. Бессольцева, на которой изображена его внучка Маша в возрасте 10–11 лет. Это последняя работа художника, сделанная незадолго до его смерти». Глава одиннадцатая — На   следующий   день   после   праздников   я   стирала   платье, —   снова   начала   свой рассказ   Ленка. —   Когда   я   бросила   камень   в   Димкино   окно,   то   упала   в   лужу   и   вся перепачкалась.   Я   стирала   платье   и   все   думала,   думала   про   Димку.   И   вдруг   поняла: ненавижу его! Тут мне кровь как бросилась в голову, я влетела в комнату и стала хватать свои вещи, чтобы уехать. «Вот тогда он попляшет!.. Будет мне письма писать, — думала я, — а я ему не отвечу! Хоть десять писем в день, хоть сто штук! Ни за что не отвечу никогда!» А сама носилась по комнате и хватала, хватала свои вещи и запихивала в портфель. И вдруг увидела в окно, что в наш сад вошел Димка! Я   схватила   платье   и   выбежала   в   сад,   вроде   надо   его   высушить.   Ну,   в   общем, выскочила в сад, вешаю платье, а у самой сердце знаешь как прыгало! Димка подошел и остановился позади меня. Я сделала вид, что не слышу, что он стоит и дышит мне в затылок. Наконец не выдержала и оглянулась. Он стоял передо мной, низко опустив голову. Постоял так и выдавил: «Ты знаешь, кто я?» Я старалась изо всех сил быть спокойной, а главное, независимой. Такая гордая и неприступная! А когда он мне сказал: «Ты знаешь, кто я?», то улыбнулась уголком рта, я же владела собой, хотя на самом деле я совсем не владела. «Кажется, я тебя узнаю… Ты вроде бы Димка Сомов?..» — медленно отчеканила я, чтобы он не заметил, что у меня голос дрожит; потом взглянула на него — вижу, он волнуется больше меня. «Если бы ты знала, кто я на самом деле, то не улыбалась бы и не шутила… — Он на секунду замолчал, а потом тихо­тихо произнес, одними губами прошептал: — Потому что я подлый!.. Самый подлый трус!..» Дедушка! — Ленка схватила Николая Николаевича за руку. — Как он это сказал, все лицо у него пошло пятнами. Ярко­красными!.. Как будто кто­то его раскрасил красной краской. Он прямо полыхал, а глаза метались, бегали в этом жутком пламени. «Ну, — подумала я, — тебя надо спасать, ты же погибнешь, ты же сгоришь в этом страшном огне». «Ты трус? — говорю я ему. — Никакой ты не трус! Ты же у Вальки собак отбивал!.. Ты даже Петьки не побоялся!.. Ты же Маргарите всю правду выложил!..» А он: «Нет, нет, нет! Права Маргарита: я жалкий, последний трус! Ты говоришь, я сознался Маргарите?.. А знаешь, почему? Потому что я хотел себе доказать, что ничего не боюсь. А я боюсь, боюсь… Подраться с кем­нибудь мне не страшно, а вот сказать всем правду я не могу. Подумал: скажу Маргарите, а в кино все выложу ребятам и докажу себе, что я не трус. А когда увидел их, чего­то вдруг испугался. Ну, успокоил себя, утром скажу, в школе.   Сразу   перед   всеми   ребятами   и   перед   Маргаритой.   И   не   буду   ловчить   и выкручиваться. А утром — приказ директора. И я опять струсил. Потом после приказа директора дождался, когда Маргарита ушла, и снова собрался… Нет, не смог. И потом, когда тебе бойкот объявили, тоже перетрухнул. А вечером с этой медвежьей мордой… Пришел к ребятам, чтобы им все рассказать и… Нет, я подлец!» Он поднял на меня глаза. Дедушка, они были полны слез! «Но   теперь   я   всем­всем   все   скажу! —   сказал   Димка. —   Вот   увидишь!   Ты   мне веришь?» «Верю», — ответила я. «А если веришь, потерпи!» «Я потерплю». «Я им все­все скажу, — продолжал Димка. — И тебя к ним отведу. Как только ты захочешь, так и отведу. Решишь и сразу приходи ко мне. Я буду ждать тебя. Придешь?» А я обрадовалась: «Приду, говорю, обязательно», — и сама, дурочка, расцвела. Димка   подошел   ко   мне…   и   поцеловал!   Представляешь   —   по­це­ло­вал! — произнесла Ленка по складам. — Ты не удивляешься? — Удивляюсь, — быстро ответил Николай Николаевич. — Я очень удивляюсь. — Вот и я удивилась! Говорит, что трус, а сам совершает такие отчаянные поступки. Ты мне ответь, должна была я после этого снова поверить в него? — Должна была, — сказал Николай Николаевич. — И молодец, что поверила. Верить надо до конца. — Когда он меня поцеловал, то я сначала засмеялась. А потом как окаменела. Может быть, я простояла бы так до утра, если бы не раздался крик Вальки. «Попался, Сомик! — заорал он. — Наконец­то!.. Пришел тебе конец!.. Можно играть похоронный   марш…   Та­ра­ра­ра, —   завыл   он,   потом   рассмеялся   и   крикнул:   —   Всем расскажу, что ты ходишь к Бессольцевой!» А сам в это время стаскивал с веревки мое платье. Я рванулась к нему, а он отбежал. «Чучело, привет! — и помахал моим платьем над головой. — Принесешь медвежью морду — получишь платье». «Ну гад!» — закричал Димка и бросился за Валькой. Тот метнулся к забору, взобрался на него, лягнул Димку ногой и спрыгнул на ту сторону. «Отдай платье! — крикнул Димка. — А то получишь!» «Плевал я на тебя! — закричал Валька из­за забора. — Теперь ты у меня попляшешь. Теперь   я   всем   расскажу,   как   ты   около   Чучела   крутился!..   Ах,   простите,   извините, поцелуйчик мой примите!» Он снова захохотал и скрылся. «Не волнуйся, — сказал мне Димка. Он был как в лихорадке. — Я отберу платье! Скоро!.. Сегодня!.. Сейчас же!.. И всем всё скажу! Все! Все! Всем!..» Он сорвался с места. «Подожди!» — закричала я. Димка остановился, а я убежала и принесла ему медвежью морду. «Верни! Я с тобой!» — сказала я. «Нет, я сам. — Он вдруг совсем успокоился, лицо его стало прежним, давно мне знакомым. — Ты еще там испугаешься… А здорово твой дед снял с меня эту морду…» Он взял у меня медвежью морду. «Да, он ловкий», — сказала я. Мне показалось, что мы с ним не расставались, что никто не гонял меня по улице, не кричал «Чучело и гадина», не пугал медвежьей мордой. «А он знает?.. — спросил Димка. — Твой дедушка… про меня?» «Что ты! Это же наш секрет», — сказала я. По­моему, ему понравился мой ответ. Мы помолчали. «Ну, жди меня», — решился наконец Димка, помахал мне на прощанье медвежьей мордой — получилось смешно — и ушел. Он шел к калитке легкой походкой человека, у которого хорошо на душе, ну как будто ничего его не мучает и не тяготит. На меня напал страх. Я подумала, что зря отпустила Димку одного. «Ну, думаю, они Димку изобьют, ну, думаю, достанется ему на орехи», — и погнала следом за ним. Димку я не догнала. Перед самым моим носом он нырнул в сарай, где собралась мироновская компания. Я нашла дыру в прогнившей стене и прижалась к ней. Подумала, что Димке без меня сознаться будет легче, а если понадобится — я рядом, тут же прилечу на помощь. Они там были все в сборе и хохотали над Рыжим, прямо катались со смеха. Только Миронова с безразличным видом стояла в стороне и думала о чем­то своем. А все из­за чего?.. Рыжий напялил мое платье, которое стащил Валька, и потешал их. Ну им и было весело. Я тоже хихикнула: всегда смешно, когда мальчишки влезают в девчоночье платье. А тут я услышала их крики: «Ну ты артист, Рыжий!» «Точно, Чучело!» «Она — наша красавица!» «Рот до ушей, хоть завязочки пришей!» После этого я поняла, что Рыжий­то изображал меня: цеплялся ногой за ногу, падал, крутил головой, вытягивал шею и улыбался, растягивая губы до ушей. У него здорово похоже получалось, — с грустью сказала Ленка. — Ну правда, он настоящий артист. — Ну, а Димка­то что? — осторожно спросил Николай Николаевич. Он давно уже не теребил Ленку, потому что ему было ясно и про Димку, и про Ленку. Он знал, на что можно надеяться и на что надежда совсем плохая, и предвидел Димкину жалкую ничтожную жизнь. — Димка? Ничего, — ответила Ленка. — Вошел в сарай и остановился. Он, наверное, в последний раз думал, что он храбрый и что он не испугается. — Уж   чувствую,   куда   идет   дело, —   заметил   Николай   Николаевич   и   печально покачал головой. — Ты  больше   меня  не  перебивай, —  попросила   Ленка, глаза   у  нее  сузились, как будто она к чему­то присматривалась. — А то мне трудно будет… Скоро уже конец… Ты потерпи и послушай. Димка вышел вперед. «Держи, — долетел до меня его срывающийся от волнения голос, и он бросил Вальке медвежью морду. — А ты, Рыжий, снимай платье». Димка стал срывать с Рыжего платье. А тот оттолкнул его и крикнул: «Ой, не трогай! Я боюсь щекотки!» Все снова захохотали, потому что Рыжий подделался под мой голос. Железная Кнопка, не меняя позы и не поворачивая головы в сторону Димки, сказала: «Сомов, чем к Рыжему приставать, лучше скажи, где ты был сейчас?» Димка сделал вид, что не слышал вопроса, что он очень увлекся спасением моего платья. Он за это платье хватался, как утопающий за соломинку. «Хватит дурачиться, говорит, чужое платье разорвешь!» — и сильно рванул Рыжего на себя. «Рыжий, он тебя обижает! Сделай ему больно, — кривлялся Валька. — Лягни его копытом». Рыжий послушно ударил Димку. А Лохматый подскочил к ним сзади, и они вдвоем с Рыжим скрутили Димке руки. Валька радостно заржал: «Попался, Сомик!.. Ух, как хорошо! Ты что же не ответил Мироновой, где ты сейчас был? А?.. Железная Кнопка, он же тебе не ответил! Не желает. Ну скажи, скажи, Сомик, где ты был и что ты там делал? — Он хохотал и заливался. — Ребята, новость первый сорт! Сомик   был   у   Чучела! —   Он   завизжал   и   закрутился   на   одной   ноге,   захлебываясь   от восторга. — И знаете, что они делали?… Це­ло­ва­лись!» «Целовались? — заинтересовалась Шмакова. — С Бессольцевой? Не сочиняй!..» «Так наклонился к Чучелу, — продолжал Валька, — и чмок ее… в губки. — Он подскочил к Димке. — На два фронта работаешь?» «Замолчи!» — крикнул Димка и попытался вырваться из рук Лохматого. А подлый Валька воспользовался, что Димка беззащитный, и ударил его. «Предатель! — говорит. Стукнул его еще раз, захохотал ему в лицо и произнес по слогам: — Пре­да­тель!» «Я предатель? — возмутился Димка. — Ах ты, шкура, живодер несчастный! Ребята, знаете, чем занимается наш Валька?..» «Заткни варежку, трепло!» — перебил его Валька и снова стукнул Димку — удобно драться, когда противника держат за руки. Тут Димка озверел, размотал Лохматого и Рыжего и саданул Вальку так, что тот пролетел через весь сарай и упал к ногам невозмутимой Железной Кнопки. Валька здорово струхнул, а когда увидел, что Димка не бросился следом за ним, находчиво протер рукавом куртки туфельку Мироновой и, заглядывая ей преданно в глаза, сказал: «Ты, Сомов, поосторожнее. Нас много, а ты один. Верно, ребята? Мы из тебя знаешь что сделаем?.. Котлетку!» «Точно, котлетку!» — сказал Лохматый и сделал шаг к Димке. «Конечно, котлетку!» — подхватил Рыжий. Сначала они втроем наступали на Димку, а потом к ним и Попов присоединился. Ему Шмакова приказала. Представляешь, четверо на одного? Я рванулась к нему на помощь: именно из­за этого я здесь, и, выходит, не зря. А Димка схватил здоровенный шест и, размахивая им, крикнул: «Ну, подходите! Ну!.. Попробуйте!..» Я от радости запрыгала; думаю, пока моя помощь Димке не нужна, вон он как с ними расправился. Знаешь, дедушка, как я тогда обрадовалась — Димка стал прежним. Ты бы видел их лица! Он поднял палку над головой и крикнул: «Ну, подходи!» А они боятся — ни с места!.. А он стоит с палкой, как будто у него в руках меч: «Ну, попробуй­те!» Ленка   звонко   рассмеялась,   лицо   ее   неожиданно   расцвело,   глаза   заискрились.   И Николай Николаевич, глядя на Ленку, улыбнулся — до чего же она прекрасна, как она умеет сильно любить и как умеет даже в падшем человеке заметить мгновение его величия. — Димка стал наступать на них, — продолжала Ленка. — Наступал, наступал… А они пятились, пятились… И Димка оказался перед Железной Кнопкой!.. Она загородила ему дорогу. «Отдай палку!» — приказала Миронова. «Герои! —   презрительно   сказал   Димка. —   Спрятались   за   девчонку!»   Он   бросил палку к ногам Железной Кнопки. Валька подскочил и на всякий случай тут же схватил ее. И в это время между Мироновой и Димкой произошел разговор, который я никогда не забуду, который решил все. Ну не вообще, а для меня все. Понимаешь? «Ты что у нее делал?» — спросила Миронова. «Что хотел, то и делал», — ответил Димка. «Скажите,   какой   храбрец!»   —   вмешался   Валька.   Он   вертел   палкой   и   кружился позади Димки. «Ты пожалел ее?» — продолжала свой допрос Миронова. «Предположим, пожалел». А Миронова ему: «Эх ты, хлюпик!» Жестко так, жестко сказала и с отвращением отвернулась от него. И тут Димка набрался, наконец, храбрости: «Ну, а если это сделала не она?» Миронова его добила: «Манная ты каша с киселем!» — и коротко засмеялась, как щелкнула кнутом. Димка сорвался со своего голоса и бухнул: «Ну, а если это сделал я?!» — и с вызовом улыбнулся, оглядывая всех. «Ты?! — Впервые за все это время Железная Кнопка явно удивилась и внимательно посмотрела на Димку. — Это уже любопытно!» Они сразу на него набросились, окружили, затанцевали вокруг, запрыгали. Валька заорал с восторгом: «А вдруг правда он!» А Шмакова: «А что, вполне возможно!» А Попов: «И еще как!» А Лохматый: «Тогда нам тебя жаль!» А Рыжий: «Вот будет подарочек главному хирургу товарищу Сомову!» «И эта дурочка, Бессольцева, его покрывала!» — догадалась Железная Кнопка. Наступила тишина — все молча смотрели на Димку. Он как­то криво ухмыльнулся. Его лицо меня испугало; может быть, он еще сам не знал, что он сделает в следующий момент, а лицо уже стало как в классе, когда глаза у него побелели от страха. «И   пошутить,   говорит,   нельзя. —   А   сам   засуетился,   заулыбался. —   Шуток   не понимаете». Миронова и не понимала таких шуток. «Ты мне в глаза, говорит, в глаза смотри!» Димка оттолкнул ее: он не захотел смотреть ей в глаза. «Отстань!.. Я же сказал — это шутка. — Он неестественно рассмеялся: — Шут­ка!» И вдруг весело подмигнул всем. А меня как обухом по голове, как подмигнул он им, все поплыло перед глазами и голова закружилась. А Железная Кнопка кричала свое: «Ты мне в глаза смотри!..» Лохматый сжал Димкину голову ладонями, чтобы он ею не вертел, чтобы Железная Кнопка могла заглянуть ему в глаза. А все старались перекричать друг друга: «Ты пульс, пульс, Миронова, у него послушай!..» «Попался, Димочка! — сказала Шмакова. — Теперь выкручивайся!» И вдруг они все одновременно пошли на Димку. Я бросилась в сарай, чтобы он увидел меня, чтобы не боялся, что он один. Я даже про подмигивание его в тот момент забыла. Они его прижали к стене — мне его не было видно, только долетал из свалки его захлебывающийся голос: «Вы обалдели! Я решил… помочь… Бессольцевой… Ее жалко. Вы что, не люди?» Я кусалась, царапалась, пока не добралась до него. Думала, что еще не пропал, раз жалел меня. Я дралась и вопила: «Пустите меня! Пустите!» «Смотрите, Чучело! — почему­то шепотом произнес Рыжий. — Сама пришла?» «Сама», — сказала я. «И не боишься?» — спросил Лохматый. «Не боюсь. — Я повернулась к Димке, улыбнулась ему и сказала: — Я не могла больше тебя ждать, вот и пришла». Димка молчал. Я ему улыбалась, чтобы подбодрить его, улыбалась до тех пор, пока он тоже не разжал губ. Жалко так улыбнулся, но все­таки… Валька захохотал: «По­моему, они объясняются в… дружбе». «Подожди,  Валька, —  сказала   Железная  Кнопка. — Бессольцева, ты  зачем  к  нам пришла?» Я ей не ответила — не хотела ничего сама говорить, хотела, чтобы Димка. Но Димка продолжал молчать. «Давайте устроим им очную ставку, — предложила находчивая Шмакова. — Это же очень интересно». «Бессольцева, — начала Железная Кнопка, — так кто же из вас предатель? — Она перевела взгляд с меня на Димку, потом с Димки на меня. — Ты или Сомов?» Я посмотрела на Димку и сказала: «Конечно… я». «Ребята! —  заорал  Рыжий. —  Она  прибежала  просить прощения!  Я догадался! Я умный…» «Допекли! — понеслось с разных сторон. — Наконец­то!» «Так я и думала, — сказала Железная Кнопка. — Сомов ее пожалел. Я же говорила — он хлюпик. — Она повернулась ко мне — лицо ее запылало справедливым гневом. — Ну, что же ты молчишь? Падай на колени!.. Кайся!.. А мы послушаем! Может быть, ты нас так разжалобишь, что и мы тебя простим». Я подождала, пока она замолчала, и сказала Рыжему: «Снимай платье!» «Пожалуйста, — заторопился Рыжий. Он снял платье и протянул мне. — На…» А когда я хотела его взять, кинул через мою голову Лохматому. Ничего не понимая, я бросилась к Лохматому, а он подразнил меня платьем, покрутил им перед моим носом и перекинул Вальке… И понеслось по кругу! Валька — Шмаковой, Шмакова — Попову, тот еще кому­то… И каждый дразнил меня. Быстрее, быстрее! Мне стало жарко, я носилась как угорелая, и прыгала, и хватала их за руки, но платье перехватить не могла. Быстрее, еще быстрее! Передо мной мелькал круг из их лиц, а я носилась в нем, точно белка в колесе. Мне   бы   надо   остановиться   и   уйти,   наплевать   на   это   платье   и   на   них   на   всех наплевать, но я, как последняя дурочка, металась между ними, старалась их победить. Не ради себя, ради Димки. И вдруг кто­то из круга бросил платье Димке, и тот поймал его. Я почувствовала, как все они напряженно затихли. Миронова сказала: «Вот вам и очная ставка. Наконец­то мы узнаем всю правду!» Я подошла к Димке, протянула руку за платьем и улыбнулась ему: «Ну, пошли?.. Поговоришь с ними в другой раз». Он не двигался с места и платье мне не отдал, но улыбнулся в ответ. И я ему еще раз улыбнулась, а руку все время держала протянутой… Так мы стояли и улыбались друг другу. И вдруг… он швырнул платье через мою голову! Я совсем растерялась, просто не поняла, что произошло, открыла рот с глупой своей улыбочкой и следила, как мое платье, совершив точно намеченную траекторию полета, упало в руки самой Железной Кнопки. «Ура­а­а!» — заорали все. «Молодец, Сомов!» — похвалила его Железная Кнопка. И тут я ударила Димку по лицу! Дедушка!.. Я ударила Димку по лицу вот этой рукой! — Ленка протянула руку Николаю Николаевичу. — А лицо, когда по нему бьешь, мягкое и теплое… Я до сих пор помню его на своей ладони. Как будто держишь в руке бьющуюся птицу. В горестном и немом удивлении смотрела Ленка на свою руку, и тело ее вздрагивало от каких­то невидимых ударов, причинявших ей глубоко внутри острую, живую боль. Николаю Николаевичу стало нестерпимо стыдно. Ведь он тоже ударил. И кого — Ленку! Ведь всякому было понятно, что картину она не продаст. Тоже сорвался! — Ты   меня,   Елена,   прости… —   Николай   Николаевич   дотронулся   до   щеки. — Никогда никого не бил. Твоего отца вырастил — пальцем не тронул. — Он показал на стены, увешанные картинами. — И все из­за этого, — виновато улыбнулся. — А ты будь милосердна к падшему. — А я тебя уже давно простила, — сказала Ленка. И   Николай   Николаевич   сокрушенно   подумал,   что   даже   на   старости   лет   вполне разумный человек, вроде него, совершает непоправимые ошибки.   «Сжечь ее на костре!» — закричал Рыжий. «Хватайте   ее! —   приказала   Железная   Кнопка. —   И   тащите   в   сад! —   Она размахивала моим платьем. — Ждите нас там. Мы скоро!» Мальчишки набросились на меня. «За ноги ее! — орал Валька. — За ноги!..» Они повалили меня и схватили за ноги и за руки. Я лягалась и дрыгалась изо всех сил, но они меня скрутили и вытащили в сад. Железная   Кнопка   и   Шмакова   выволокли   чучело,   укрепленное   на   длинной   палке. Следом за ними вышел Димка и стал в стороне. Чучело было в моем платье, с моими глазами, с моим ртом до ушей. Ноги сделаны из чулок, набитых соломой, вместо волос торчала пакля и какие­то перышки. На шее у меня, то есть у чучела, болталась дощечка со словами: «ЧУЧЕЛО — ПРЕДАТЕЛЬ». Ленка замолчала и как­то вся угасла. Николай Николаевич понял, что наступил предел ее рассказа и предел ее сил. — А они веселились вокруг чучела, — сказала Ленка. — Прыгали и хохотали: «Ух, наша красавица­а­а!» «Дождалась!» «Я придумала! Я придумала! — Шмакова от радости запрыгала. — Пусть Димка подожжет костер!..» После этих слов Шмаковой я совсем перестала бояться. Я подумала: если Димка подожжет, то, может быть, я просто умру. А Валька в это время — он повсюду успевал первым — воткнул чучело в землю и насыпал вокруг него хворост. «У меня спичек нет», — тихо сказал Димка. «Зато у меня есть!» — Лохматый всунул Димке в руку спички и подтолкнул его к чучелу. Димка стоял около чучела, низко опустив голову. Я замерла — ждала в последний раз! Ну, думала, он сейчас оглянется и скажет: «Ребята, Ленка ни в чем не виновата… Все я!» «Поджигай!» — приказала Железная Кнопка. Я не выдержала и закричала: «Димка! Не надо, Димка­а­а­а!..» А он по­прежнему стоял около чучела — мне была видна его спина, он ссутулился и казался каким­то маленьким. Может быть, потому, что чучело было на длинной палке. Только он был маленький и некрепкий. «Ну, Сомов! — сказала Железная Кнопка. — Иди же, наконец, до конца!» Димка упал на колени и так низко опустил голову, что у него торчали одни плечи, а головы совсем не было видно. Получился какой­то безголовый поджигатель. Он чиркнул спичкой, и пламя огня выросло над его плечами. Потом вскочил и торопливо отбежал в сторону. Они подтащили меня вплотную к огню. Я, не отрываясь, смотрела на пламя костра. Дедушка!  Я  почувствовала   тогда, как   этот  огонь  охватил  меня,  как  он  жжет,  печет   и кусает, хотя до меня доходили только волны его тепла. Я закричала, я так закричала, что они от неожиданности выпустили меня. Когда они меня выпустили, я бросилась к костру и стала расшвыривать его ногами, хватала горящие сучья руками — мне не хотелось, чтобы чучело сгорело. Мне почему­то этого страшно не хотелось! Первым опомнился Димка. «Ты что, очумела? — Он схватил меня за руку и старался оттащить от огня. — Это же шутка! Ты что, шуток не понимаешь?» Я   сильная   стала,   легко   его   победила.   Так   толкнула,   что   он   полетел   вверх тормашками — только пятки сверкнули к небу. А сама вырвала из огня чучело и стала им размахивать над головой, наступая на всех. Чучело уже прихватилось огнем, от него летели в разные стороны искры, и все они испуганно шарахались от этих искр. «Куртку сожжешь, — запищала Шмакова. — Будешь отвечать!» «Она тронулась!» — крикнул Рыжий и бросился от меня наутек. А другие кричали: «Так ей и надо! Предатель!..» «Вот чумовая!» «Братцы, по домам!..» Они разбежались. А я так закружилась, разгоняя их, что никак не могла остановиться, пока не упала. Рядом со мной лежало чучело. Оно было опаленное, трепещущее на ветру и от этого как живое. Сначала я лежала с закрытыми глазами. Потом почувствовала, что пахнет паленым, открыла глаза — у чучела дымилось платье. Я прихлопнула тлеющий подол рукой и снова откинулась на траву. Потом до меня долетел голос Железной Кнопки. «Ты что остановился? — спросила она кого­то. — Тебе опять ее жалко?..» Я подняла голову и увидела Миронову и Димку. Помню, в этот момент мне показалось, что я сижу в глубоком­глубоком колодце, а Миронова говорит где­то над моей головой. Голос у нее был резкий и больно ударял по ушам. «Все­таки, говорит, ты малодушный человек. Она же предатель! Понимать это надо». Послышался хруст веток, удаляющиеся шаги, и наступила тишина. Не   знаю,  сколько   я   так   пролежала   —  может,  час,   а   может,   и   минуту,  только   я почувствовала, что кто­то следит за мной. Я оглянулась и снова увидела в зарослях Димку. Он отвел в сторону кустарник, за которым прятался, и медленно подошел ко мне. Дедушка,   знаешь… —   сказала   Ленка   печальным   голосом, —   я   пришла   на   костер одним   человеком,   а   встала   с   земли   навстречу   Димке   совсем   другим.   Вот   тогда­то   я подумала, что моя жизнь кончилась. — А Димка­то что? — еле слышно прошептал Николай Николаевич. — А Димка? Объяснил мне, как все было и как будет дальше. «Я им сказал, говорит, что это я. А они не поверили. Ты же слышала…» По­моему, я ему что­то ответила, а может, и ничего. Не помню. А он: «Теперь мне поверят. Вот увидишь. Я не отступлю, пока они мне не поверят». Он   был   такой,   как   всегда.   Ну   точно   ничего   не   произошло.   Стоял   передо   мной аккуратный,   чистенький,  от   костра   раскраснелся.   Говорил,   говорил   про  «поверят   и   не поверят», про то, что они привыкнут к этому и все поймут. А я слушала его, слушала… Потом улыбнулась. Теперь понимаю почему: от неловкости и стыда за него. А он, когда увидел, что я улыбаюсь, еще больше осмелел, голос его окреп и уже звенел, улетал вверх вместе   с   искрами   затухающего   костра…   Того   самого   костра,   который   он   только   что поджигал, чтобы так предать и унизить меня. «Они будут валяться у тебя в ногах, — говорил он. — Я заставлю их это сделать!» Я начала снимать платье с чучела. Оно было прожжено в нескольких местах. Когда я стаскивала   его,  то  обожглась.  Не   заметила,  что   солома  под   платьем   все  еще  тлела.  Я крикнула   от   боли.   Видик   у   меня   был,   наверное,   жалкий,   потому   что   Димка   так расхрабрился, что протянул руку и дотронулся до моей щеки: «У тебя кровь». Я отскочила от него как ужаленная: «Нет! Не трогай меня!.. Не смей!» — Ну и правильно сделала, — сказал Николай Николаевич. — Я бы на твоем месте тоже больше ему не поверил. — Дедушка, я подумала, почувствовала, что если он до меня дотронется, то это будет так больно, как огнем. Не могла я больше с ним стоять ни одной минуты, и не знала, куда мне идти, и не хотела никого видеть… Пошла через кусты к реке, нашла старую перевернутую лодку, забралась под нее и долго сидела там на холодном и мокром песке. — Плакала? — спросил Николай Николаевич. — Угу, — ответила Ленка. — На мокром песке слез не видно. — А я тогда все обегал. Думал: куда пропала девка? — Я слышала, как ты меня звал, но я не могла вылезти. Может, я оттуда никогда бы не вылезла, если бы ко мне не вползла какая­то собачонка. Жалкая такая, хуже меня. Она стала лизать мне руки, и я поняла, что она голодная. Вот и вылезла, привела ее домой и покормила. Глава двенадцатая — На следующее утро надо было идти в школу. Каникулы кончились. Но я сходила домой к Маргарите, узнала, что она не приехала, и не пошла. Целый день я просидела на пристани, смотрела на реку и караулила Маргариту. У меня прямо глаза устали от смотрения; пришла одна «Ракета», потом вторая, а Маргариты все не было и не было. Потом я ее увидела — светлое пальто нараспашку, под ним свадебное платье, то самое, которое она испортила тортом. Я как сумасшедшая бросилась к ней навстречу: «Мар­га­ри­та Ивановна!» — догнала, схватила за руку. Она оглянулась… и оказалась не Маргаритой. Потом, наконец, я увидела настоящую Маргариту. Сначала   на   берег   спрыгнул   мужчина.   Он   протянул   кому­то   руку…   И   появилась Маргарита. Она сошла с катера, как королева с раззолоченного трона. Красивая­красивая, она в сто раз стала красивее за эту неделю. Я   смотрела   на   них,   как   они   подымались   на   крутой   берег   по   лестнице:   впереди Маргарита, позади ее муж с чемоданом, — и улыбалась им. Я издали помахала Маргарите рукой. Они были уже совсем близко от меня. Я слышала, как Маргарита спросила у своего мужа, не тяжело ли ему тащить чемодан, а он ответил, что ему не тяжело, но не интересно, что он лучше бы понес на руках ее, Маргариту. Она рассмеялась. И я рассмеялась и опять помахала ей рукой, но они почему­то прошли мимо меня. Я обалдела: ведь я стояла совсем рядом; но потом догадалась, что они просто меня не заметили. Смотрели друг на друга и ничего вокруг не видели. Я обогнала их и медленно пошла навстречу… Теперь они шли рядом. Он держал ее под руку и что­то шептал ей на ухо. А она склонилась к нему и внимательно слушала и продолжала улыбаться. Ну конечно, они снова прошли мимо меня и не заметили. Так я проводила их до самого дома.   На следующее утро я все­таки пришла в школу. Нарочно вошла в класс после звонка, вслед за Маргаритой. Когда я появилась в дверях, все повернули головы в мою сторону, как заводные куклы. Кто­то невидимый дернул веревочку, и они одновременно повернулись: мелькнуло насмерть   перепуганное   лицо   Димки,   ехидное   —   Шмаковой,   суровое   —   Железной Кнопки… А я уставилась на Маргариту. «Здравствуйте, говорю, Маргарита Ивановна». А сама жду, дрожу, что она сейчас спросит про бойкот. А я ей отвечу: «Вы не меня спрашивайте, а их…» Это я так заранее придумала ответ. И начнется… А Маргарита мне: «Здравствуй,   здравствуй,   Бессольцева…   Что   ты   начинаешь   новую   четверть   с опоздания? Нехорошо. Проходи», — и склонилась к журналу. Я подошла вплотную к учительскому столу и остановилась — ждала, когда же она посмотрит на меня. Наконец она подняла глаза, увидела, что я стою, и спросила: «Ты что­то хочешь сказать?..» «Я вас так ждала, Маргарита Ивановна», — ответила я. «Меня? —   удивилась   Маргарита. —   Спасибо.   Но…   почему   это   вдруг?»   И,   не дождавшись ответа, она встала, подошла к окну и помахала кому­то рукой. Все девчонки тотчас это заметили и высыпали к окну. «Муж, муж, муж», — понеслось по классу. «Маргарита Ивановна, — пропела Шмакова, — там ваш муж сидит на скамейке?» «Да, — ответила Маргарита. — Мой муж». «Как интересно, — снова пропела Шмакова. — А вы нас с ним познакомите?» «Познакомлю». — Маргарита хотела сдержать улыбку, но губы не слушались ее — они сами заулыбались. А я смотрела на нее, смотрела… «А сейчас, говорит, займемся делом, — Маргарита перехватила мой взгляд. — Ты что уставилась на меня, Бессольцева?.. Я что, так изменилась?..» «Нет, не изменились… Просто я рада, что вы приехали», — ответила я. Она молчала, в лице у нее уже появилось нетерпение — вот, думает, дурочка с приветом, привязалась. А я свое: «Вы   когда   уезжали,   сказали   нам:   „Вот   я   вернусь!..“   Последние   слова   я   почти крикнула. «Тогда я на вас рассердилась», — сказала Маргарита. Я радостно закивала головой: ну, думаю, началось… «А сейчас, — Маргарита весело махнула рукой, — вы уже и так наказаны, а кто старое   помянет,  тому   глаз  вон!.. —  Она   рассмеялась:  —  Садись,  Бессольцева,  на  свое место, и начнем занятия». «Я не сяду!» — крикнула я. Маргарита подняла брови дугой: мол, что это еще за фокусы? «Я уезжаю, говорю, навсегда. Просто зашла попрощаться». Посмотрела на всех — значит, все­таки они меня победили. «Все равно, подумала, никогда   ничего   не   скажу   сама».   Но   от   этого   мне   стало   грустно.   Так   хотелось справедливости, а ее не было! И чтобы не зареветь перед ними, выбежала из класса. «Бессольцева, подожди!» — позвала меня Маргарита. Но я не стала ее ждать. А чего мне было ее ждать, если они не захотели во всем разобраться, если Димка предал меня сто раз и если я решила уехать… Дедушка! Ты же видишь, я все вытерпела, все­все!.. — Ты молодец, — сказал Николай Николаевич. — Костер   вытерпела, —   продолжала   Ленка. —   Думала,   дождусь   Маргариты,   и наступит справедливость. А она вернулась — и ничего не помнит. — Замуж вышла, — сказал Николай Николаевич. — От счастья все и забыла. — А разве так можно? — спросила Ленка. — Бедные,   бедные   люди!.. —   Николай   Николаевич   замолчал   и   прислушался   к веселой музыке, которая по­прежнему доносилась из дома Сомовых. — Бедные люди!.. Честно тебе скажу, Елена, мне их жалко. Они потом будут плакать. — Только не Железная Кнопка и не ее дружки, — ответила Ленка. — Именно они и будут рыдать, — сказал Николай Николаевич. — А ты молодец. Я даже не предполагал, что ты у меня такой молодец. — Никакой я не молодец, — вдруг сказала Ленка, и в глазах ее появились слезы. — Послушай,  дедушка!..  Я  хочу   признаться… —  Она   перешла   на  шепот: —  Я   тоже,  как Димка…   предатель!   Ты   не   улыбайся.   Сейчас   узнаешь,   кто   я,   закачаешься!..   Я   тебя предала! — Ленка в ужасе и страхе посмотрела на Николая Николаевича и проговорила, с трудом выталкивая слова: — Я тебя стыдилась… что ты ходишь… в заплатках… в старых калошах. Сначала я этого не видела, ну, не обращала внимания. Ну дедушка и дедушка. А потом Димка как­то меня спросил, почему ты ходишь как нищий? Над ним, говорит, из­за этого все смеются и дразнят Заплаточником. Тут я присмотрелась к тебе и увидела, что ты на самом деле весь в заплатках… И пальто, и пиджак, и брюки… И ботинки чиненые­ перечиненые, с железными подковками на каблуках, чтобы не снашивались. Ленка замолчала. — Ты думаешь, что я бросилась на Димку с кулаками, когда он мне это сказал? Думаешь, встала на твою защиту? Думаешь, объяснила ему, что ты все деньги тратишь на картины?..  Нет,  дедушка!   Нет…   Не   бросилась!   Наоборот,  начала  тебя   стыдиться.  Как увижу на улице — шмыг в подворотню и провожаю глазами, пока ты не скроешься за углом. А ты, бывало, идешь так медленно… Цок­цок железными подковками при каждом шаге… Видно, думаешь о чем­то своем, и вид у тебя одинокий, как будто тебя все бросили. — Неправда, — сказал Николай Николаевич, — у меня вид величественный. Я на людях всегда грудь колесом. — Но ведь я исподтишка за тобой следила, ты же не знал, что тебе надо делать грудь колесом, — виновато сказала Ленка. — Получается вроде нож в спину?.. — Фантазерка   ты! —   Николай   Николаевич   быстро   нагнулся   и   стал   перевязывать шнурок на ботинке. Ему захотелось спрятать от Ленки глаза, которые совсем по непонятной для него причине   (впервые   за   последние   десять   лет)   наполнялись   слезами.   Раньше   он,   бывало, плакал, когда терял на фронте друзей, когда хоронил жену, а последние десять лет он этого за собой не замечал. — Послушай, дедушка! — Ленка в ужасе вся подалась вперед. — А может, ты когда­ нибудь замечал, что я от тебя прячусь?.. — Не замечал я этого, — твердо ответил Николай Николаевич и выпрямился. — Ни разу не замечал. — Замечал, замечал!.. А я еще думала, что я милосердная. А какая я милосердная, если тебя стыдилась? — И произнесла, словно открыла для себя страшную истину: — Значит, если бы ты действительно был нищим, оборванным и голодным, то я бы тогда просто убежала от тебя? Эта простая и ясная мысль совершенно потрясла Ленку. — Предательница я, говорю тебе, пре­да­тель­ни­ца!.. Мало они меня еще гоняли!.. — Да   ничего   мне   не   было   обидно.   Ну   разве   что   совсем   немножко, —   ответил Николай Николаевич. — Я всегда знал, что пройдет время, и ты меня отлично поймешь. Неважно когда… Через год или через десять лет, уже после моей смерти. И не казни себя за это. Вот у меня есть фронтовой товарищ. Старый человек, а тоже не сразу меня понял. Приехал он ко мне в гости и стал кричать, что я позорю звание офицера Советской Армии, хожу оборванцем, хуже хиппи. «Как, говорит, ты мог так низко опуститься? У тебя пенсия сто восемьдесят целковых. Народ тебя кормит и поит, а ты его позоришь! Бери, говорит, пример с меня». Сам он чистенький­чистенький, одет как с иголочки. Психовал, бушевал… А   тут   как   раз   ко   мне   приехали   две   сотрудницы   краеведческого   музея   и   стали уговаривать   продать   им   портрет   генерала   Раевского:   «Мы   заплатим   вам   две   тысячи рублей». Мой товарищ для интереса спросил: «Это что же, в старых деньгах две тысячи?» «Почему в старых, — ответили барышни из краеведческого музея, — в новых две тысячи, а в старых — двадцать». Мой товарищ прямо со стула стал падать, глаза у него на лоб полезли. Ну я им, конечно, отказал. Они уехали. А товарищ ругал меня и все подсчитывал, что я мог бы на эти деньги купить и на курорт поехал бы, чтобы здоровье поправить… Я ему объясняю, что не имею права этого делать, что эти картины принадлежат не только мне, а всему нашему роду: моему сыну, тебе, твоим будущим детям!.. Он опять в крик: «Тоже мне столбовые дворяне!» «Крепостные, — сказал я ему. — Художник Бессольцев был крепостной помещика Леонтьева. А ты велишь его картины продавать». Тут мой товарищ смутился, покраснел, хлопнул дверью и ушел. Через час вернулся и протянул мне сверток. «Не обижайся, старина, однополчанин может и помочь своему другу». Я развернул сверток, а там новое пальто. Примерил я его, похвалил, сказал ему спасибо. А когда он уехал, пошел в универмаг, сдал пальто и отправил ему деньги. Ну, думал, он меня разнесет за это. Ничего подобного, все понял — и извинился. — Дедушка,  ты   не  думай, —  вдруг  сказала   Ленка. —  Я  полюбила   твои  картины. Очень. Мне от них уезжать трудно. — Значит, ты как я, — обрадовался Николай Николаевич. — Ты обязательно сюда вернешься. — И   многим   другим   твои   картины   нравятся. —   Ленка   улыбнулась   Николаю Николаевичу и сказала его словами: — Честно тебе говорю. — Ты о ком это? — с любопытством спросил Николай Николаевич. — Однажды заходил Васильев… «У вас как в музее, говорит. Жалко, что никто этого не видит». — А ты что? — «Как не видит, говорю. Эти картины многие смотрели… И многие еще будут смотреть». Николай Николаевич почему­то очень взволновался от Ленкиных слов. Он подошел к картине, на которой был изображен генерал Раевский, и долго­долго смотрел на нее, как будто видел впервые, потом сказал: — Это ты верно ему ответила. — У него был вид человека, который решился на какой­то отчаянный шаг. — Ты даже не представляешь, как ты ему верно ответила! На улице уже стемнело. И в комнате было сумеречно, но ни Ленка, ни Николай Николаевич не зажигали огня. Ленка   продолжала   собираться   в   дорогу.   Она   светлым   пятном   передвигалась   по комнате,   складывая   вещи   в   чемодан.   Признание,   которое   она,   отчаявшись,   сделала дедушке,   нисколько   не   успокоило   ее,   наоборот,   еще   больше   обострило   в   ней   чувство непрошедшей обиды. Ленке казалось, что эта обида будет жить в ней не месяц, не год, а всю­всю жизнь, такую долгую, нескончаемую жизнь. Быстрее отсюда! Из этих мест, от этих людей. Все они лисы, волки и шакалы! Как трудно, невозможно трудно ждать до завтра! У соседей по­прежнему гремела музыка. Это подстегивало ее метания по дому. Потом Димкины гости вышли на улицу, и Ленка услышала их возбужденные голоса. Они кричали и радовались тому, что Димкин отец катал их по очереди на своих новеньких «Жигулях». А Димка командовал, кто поедет первым, а кто вторым. Им было весело, они были все вместе, а она тут одна — загнанная в мышеловку мышь. И они были правы, а она — виноватая! Может быть, ей надо выйти и крикнуть все про Димку, и он остался бы один, а она была бы вместе с ними?! Но   тут   же   в   ней   возникло   яростное   сопротивление,   не   подвластное   ей,   не позволяющее все это сделать. Что это было? Гордость, обида на Димку?.. Нет, это было чувство невозможности и нежелания губить другого человека. Даже если этот человек виноват. Она кидала в чемодан одну вещь за другой, потому что сборы эти были для нее спасением. Именно   в   этот   момент   на   пороге   комнаты   бесшумно   выросла   темная   фигура,   и мальчишеский голос произнес: — Здрасте! Николай Николаевич зажег свет — перед ними стоял Васильев. — А вот и он, — сказала Ленка. — Легок на помине. Дедушка, это Васильев. — Здрасте, — поздоровался Васильев второй раз и покосился на чемодан. — У вас там дверь была открыта… — Заходи, заходи, — обрадовался Николай Николаевич. — Мы только что о тебе разговаривали. Лена мне сказала, что тебе нравятся наши картины. Николай Николаевич вскочил и прямо вцепился в Васильева. Ведь он пришел сам — значит, он к Ленке относился хорошо? — Нравятся, — мрачно ответил Васильев и снова покосился на чемодан. — А   какие   из   картин   тебе   нравятся   больше   всего? —   не   унимался   Николай Николаевич. — Вот эта, — Васильев ткнул пальцем в Раевского, чтобы отделаться от Николая Николаевича. — А кто он такой? — спросил он почти машинально. Сам же в это время, не отрываясь, следил за Ленкой. Николай Николаевич обрадовался: — Как же… Это герой Отечественной  войны 1812 года, генерал Раевский. Здесь поблизости от нашего городка было имение дочери Кутузова. Генерал Раевский приезжал туда, и мой прапрадед написал его портрет. Это был знаменитый человек. В Бородинском сражении участвовал. Когда разгромили восстание декабристов, то царь Николай вызвал его на допрос, чтобы узнать, почему он их не выдал, — ведь он был под присягой и знал о тайном   обществе. —   Николай   Николаевич   выпрямился   и   торжественно   произнес   слова Раевского: — «Государь, — сказал генерал Александр Раевский, — честь дороже присяги; нарушив первую, человек не может существовать, тогда как без второй он может обойтись еще». Ленку эти слова удивили — она перестала складывать чемодан и спросила у Николая Николаевича: — Как он сказал? Генерал Раевский? — Ну,   в   общем,   он   сказал,   что   без   чести   не   проживешь, —   ответил   Николай Николаевич. Васильев посмотрел на Ленку и вдруг спросил: — Значит, уезжаешь?.. Значит, ты все­таки… предатель? — Он усмехнулся: — А как же насчет чести, про которую толковал генерал Раевский? — Это неправда! — возмутился Николай Николаевич. — Лена не предатель! — А почему же она тогда уезжает? — наступал Васильев. — Не твое дело! — ответила Ленка. — Струсила! — жестко сказал Васильев. — И убегаешь!.. — Я   струсила?! —   Ленка   выскочила   из   комнаты.   Теперь   ее   голос   раздавался издалека: — Я ничего не боюсь!.. Я всем все скажу!.. Дедушка, не слушай его! Я никого не боюсь!.. Я докажу! Всем! Всем!.. — Она снова вбежала в комнату, на ней было то самое платье, которое горело на чучеле, и тихо сказала: — Всем докажу, что никого не боюсь, хоть я и чучело! — повернулась и вышла из дома. Васильев рванулся за нею, но Николай Николаевич задержал его. — Я хотел ее догнать, — сказал Васильев. — Может, ей надо помочь? — Теперь уже не надо. Теперь, я думаю, она сама знает, как ей быть. — Николай Николаевич поманил его пальцем и тихо добавил: — В сущности, ты неплохой парень… Но какой­то… прокурор, что ли. — А все­таки почему она уезжает? — упрямо переспросил Васильев. Николай Николаевич посмотрел на Васильева: на его худенькое мальчишеское лицо, на очки с одним стеклом, на крепко сжатые губы, на весь его правый и убежденный вид и вдруг почему­то разозлился. — Давай,   Васильев,   шагай! —   Он   подтолкнул   Васильева   к   выходу. —   Ты   мне   в какой­то степени надоел! — Закрыл дверь, потом снова распахнул и крикнул ему вслед: — Ты прав во всем!.. И значит, ты счастливый человек!.. — И так стукнул в сердцах дверью, что весь дом загудел колоколом — бом! Николай Николаевич поднялся в мезонин и вышел на балкончик. Он всматривался в темноту, надеясь увидеть Ленку. И увидел. Ее быстрая фигурка мелькнула среди темных стволов   деревьев,   более   отчетливо   проявилась   на   чистом   горизонте,   когда   пересекала улицу, и скрылась за углом. «Куда она побежала?» — с беспокойством подумал Николай Николаевич. Конечно, догадаться   он   не   мог   и,   чтобы   успокоить   себя   в   ожидании   Ленки,   стал,   как   обычно, размышлять о жизни своего дома и его бывших обитателях, которых нет, по которые в этот момент тесно обступили его со всех сторон. Взрослые и дети. Почему­то братья и сестры на всю его жизнь остались в нем детьми. Хотя он знал их до самой их старости или до ранней смерти. Николай Николаевич почти осязаемо чувствовал тепло их рук и горячее дыхание, слышал их крики, смех, перебранки, споры до хрипоты. Они снова, как всегда, были вместе с ним. Может быть, потому он так обрадовался Ленке, что она как две капли воды была похожа на Машку. Это было звено, которого ему недоставало для счастья, это было звено, слившее жизнь всего его дома воедино. Ленка!.. Она ощупью выбирала путь в жизни, но как безошибочно! Сердце горит, голова пылает, требует мести, а поступки достойнейшие. И   вдруг   Николай   Николаевич   почувствовал   в   себе,   в   своих   окрепших   мускулах небывалую доселе силу. Может быть, произошло первое в мире чудо и годы не старили его, а укрепляли? Он засмеялся. Его всегда смешило сочетание в нем самом трезвой оценки действительной   жизни   и   какой­то   наивной   детской   мечты  —   например,  что   его   жизнь вечна. Глава тринадцатая Ленка выбежала из дома и подлетела к сомовской калитке. Потом развернулась и побежала вниз по улице, не оглядываясь на собственный дом. Если бы она оглянулась, то сначала увидела бы, как из их калитки выскочил Васильев, словно его оттуда вышвырнули, а затем на одном из балкончиков появился Николай Николаевич. Но   Ленка   ни   разу   не   оглянулась.   Она   спешила,   она   летела,   она   бежала…   в парикмахерскую. Ленка твердо решила доказать всем, что она ничего и никого не боится — даже чучелом быть не боится. Вот для этого она и бежала в парикмахерскую, чтобы остричься наголо и стать настоящим страшилищем. Она ворвалась в парикмахерскую, еле переводя дыхание. Тетя Клава сидела в одиночестве и читала книгу. Подняла на Ленку усталые глаза и недружелюбно сказала: — А­а­а, это ты! — И отвернулась. — Здрасте, тетя Клава, — сказала Ленка. Тетя Клава ничего не ответила, посмотрела на часы, встала и начала складывать в ящик ножницы, расчески, электрическую машинку. Она явно собиралась уходить. — Снова   решила   сделать   прическу?   Значит,   понравилось…   Только   ничего   не выйдет, — заметила тетя Клава как­то ехидно. — Вы не хотите меня стричь? — спросила Ленка. — Не хочу, — ответила тетя Клава, продолжая убирать инструменты. — Рабочий день закончился. — Потому что я предательница? — Я не имею права выбора клиента, — ответила тетя Клава. — Нравится он мне лично или нет, обязана обслужить. — И вдруг сорвалась, голос у нее задрожал: — У моего Толика отец в Москве. Он его три долгих года не видел. Толик ночи не спал, придумывал, как они встретятся, о чем будут разговаривать и куда пойдут… Я ему: «А может, у отца работа?» А он мне, глупенький: «Пусть с работы ради меня отпросится… Родной же сын приехал!..» Я так хотела, чтобы он подружился с отцом. А ты моего рыженького под самый корень срезала. — Не срезала я его, — сказала Ленка и, сама не ожидая этого, впервые созналась, потому что у нее не было другого выхода. — Это не я их предала. — Ну зачем же ты врешь? — возмутилась тетя Клава. — Из­за какой­то прически. Ну ты детка из клетки. — Я не вру! Я этого еще никому не говорила… Вам первой. Я на себя чужую вину взяла. — Зачем же ты это сделала? — Тетя Клава недоверчиво покосилась на нее. — Помочь хотела… одному человеку, — ответила Ленка. — А он что же? — осторожно спросила тетя Клава. — Сказал, что сознается… немного погодя. Чтобы я потерпела… И не сознался. — А ты? — тетя Клава в ужасе посмотрела на Ленку. — А я все молчу, — ответила Ленка. — Ой, несчастная твоя головушка! — запричитала сразу тетя Клава. — А может, лучше расскажешь все ребятам? Они поймут… — Но она тут же поняла, что это не выход для Ленки, и быстро отступилась: — Ну ладно, ладно, я тебя учить не буду, не моего ума это дело. Сама в жизни много глупостей наделала. — Решительно надела халат и достала инструменты, гремя ими. — Только ты его не прощай!.. — Повернулась к ней гневным лицом: — Дай слово, что не простишь! Ленка промолчала. — Ты что молчишь? — Тетя Клава возмущенно наступала на Ленку, вооруженная ножницами и расческой. — Может, ты его уже простила? — Ни за что! — ответила Ленка. — Садись в кресло, — приказала тетя Клава. — Ты будь гордой! Кто­то же должен не прощать!.. Милая моя, золотая, я из тебя такую красотку сделаю! Он закачается!.. А ты плюй на них, на мужиков, направо и налево… Тетя Клава развязала ленточки в Ленкиных косах. — Косы можно не распускать, — сказала Ленка. — Это почему же? — А меня… наголо. — Это что еще за фокусы! — возмутилась тетя Клава. — Что ты за казнь египетскую себе придумала? — Меня Чучелом дразнят, — сказала Ленка. — Ну и что? — ответила тетя Клава. — A моего Толика — Рыжим. — Я хочу, чтобы все видели, что я страшилище!.. Что я настоящее чучело! — Ну   уж   нет!   Лучше   я   тебя   красоткой   сделаю. —   Тетя   Клава   улыбнулась. — Хорошая   прическа   знаешь   как   помогает!.. —   Она   принялась   расчесывать   Ленкины волосы. —   Вот   увидишь!   Я   тебя   сейчас   причешу,   постараюсь,   и   у   тебя   настроение изменится. — А я — чучело! — Ленка вскочила. — И не боюсь этого! Я всем это докажу!.. — Она схватила ножницы и как начала кромсать свои волосы! — Ты что, ненормальная?! — Тетя Клава бросилась к Ленке. — Остановись!.. Ленка бегала по парикмахерской, увиливая от тети Клавы, шмыгая между кресел, кромсала свои волосы и кричала: — А я чу­че­ло!.. А я чу­че­ло!.. Наконец   тетя   Клава   поймала   Ленку,  хотя   было   уже   поздно:   та   успела   выстричь несколько прядей волос. — Что   же   ты   наделала? —   Тетя   Клава   прижала   Ленку   к   себе   и   укачивала   как маленькую. — Лопушок ты несчастный… А рыженький мой был раньше добрым. Честное слово!   Сердце   душевное…   А   на   тебя   закричал:   «Гадина!»   Домой   в   тот   день   пришел взъерошенный,   грубил.   А   потом,   не   поверишь,   заплакал   вдруг   мой   Толик   совсем   как маленький. — А я раньше не знала, что его Толиком зовут, — грустно сказала Ленка. — Толиком… Толиком… — Тетя Клава подвела Ленку к креслу. — Садись, милая, я тебя остригу, как хочешь остригу. Ленка села в кресло, и тетя Клава накрыла ее простыней. А   тем   временем   праздник   у   Димки   Сомова   приближался   к   концу.   Часть   ребят разошлась, и осталась только мироновская компания, самые близкие друзья. — Давайте гулять до утра, — предложила Шмакова. — Шмакова дело предлагает! — закричал Попов. — А, ребя?.. У Попова Шмакова всегда предлагала «дело». — Лохматый, ты ночуешь у меня, — сказал Рыжий. — Везуха! — ответил Лохматый. — Не надо тащиться в лесничество. Валька подскочил к проигрывателю и врубил его на полную мощность. — Чтобы у Бессольцевых стекла звенели! — хохотнул он. — Хорошо веселимся!.. Шмакова   схватила   за   руку   Димку,   и   они   начали   танцевать.   Шмакова   крутилась, извивалась — танцы были ее стихия. И вот тут открылась дверь, и… явился новый, совершенно неожиданный гость. В комнату ворвалась Ленка. Но какая!.. Неузнаваемая!.. Вязаная   шапочка   натянута   до   бровей,   куртка   нараспашку,  а  под   нею   знаменитое обгорелое платье. Но дело было не в том, как она одета, а в том, какое у нее было необыкновенное лицо, преображенное до неузнаваемости ее смелым поступком. Раньше лицо у нее бывало добрым, милым, отчаянным, жалким, а теперь оно было вдохновенно­решительным. И всем сразу стало ясно, что она пришла к ним затем, чтобы сделать то, что хочет. И помешать ей никто не сможет. Они все это поняли и замерли. Только что смеялись, хохотали, танцевали, а тут окаменели. Ждали, что же будет дальше. А Ленка не торопилась. — Братцы, чего же вы не танцуете? — спросила Ленка. — Давайте!.. Прыгайте!.. — Она начала танцевать, кривляясь и паясничая. Но тут пластинка кончилась, музыка оборвалась, и наступила тишина. — Жалко, не потанцевали. — Ленка посмотрела на ребят и впервые, встречаясь с ними взглядом, не дрогнула. Она почувствовала в своей душе давно забытый покой. — Какие вы все красивые!.. — Прошлась по комнате, оглядывая каждого, как будто очень давно их не видела. — Не дети, а картинка! Ленка остановилась посреди комнаты. — А   я   —   чучело! —   Резко   сдернула   шапочку,   открывая   всему   миру   свою остриженную голову. Чу­че­ло! — Ленка похлопала себя по голове. — Хороший кочанчик! И рот до ушей, хоть завязочки пришей. Правда, Шмакова? Ленка улыбалась, и уголки губ у нее поползли вверх, а она старалась их разодрать посильнее, чтобы они как­нибудь достали до ушей. При этом она крутила головой, чтобы всем было видно, какое она настоящее страшное чучело! Все по­прежнему молчали. Можно сказать, что они только безмолвно ахнули. Ленка же поначалу в горячке вообще забыла про Димку, а тут она увидела, какой он стоял бледный и испуганный. «Вот уж его перекосило так перекосило», — подумала она, плавно приблизилась к нему и сказала: — Извините­простите!..   Забыла   вас   поздравить   с   днем   рождения.   Вот   дурочка! Пришла, можно сказать, за этим и забыла. Димка стоял в какой­то неестественной позе, повернувшись к Ленке боком, изо всех сил стараясь не встретиться с нею глазами. — А ты почему, Сомов, от меня отворачиваешься? — Ленка хлопнула Димку по плечу. —   Что   же   ты   так   дрожишь,   бедненький?..   Похудел.   Неужели   страдаешь,   что   я оказалась предателем? А?.. Конечно, тяжело. Ты такой смелый и честный, а дружил с нехорошей девочкой, с которой никому не следует дружить! Она — ябеда!.. Доносчик!.. Гадина­а­а! — Она подошла к Рыжему. — Твои слова, Рыженький! — А я и не отказываюсь, — сказал Рыжий. — Мои слова. — Придет время, Толик, — откажешься, — ответила Ленка. Но на эти Ленкины слова Рыжий ничего не ответил. Да Ленка и не ждала от него ответа. Она уже устремилась дальше, к Мироновой, заглянула ей в глаза и сказала: — Привет, Железная Кнопка! Ей хотелось с каждым столкнуться, на каждом проверить свою храбрость. — Привет, если не шутишь, — ответила Миронова. — А что дальше? — Удивляюсь я тебе, — вздохнула Ленка, — вот что. — Чему же ты удивляешься, если не секрет? Миронова была не Рыжий, она не сдавала своих позиций. — Тому, что ты такая правильная, а водишься с Валькой. А он — живодер. Ай­ай­ ай!.. По рублю сдает собак на живодерню. Вот так борец за справедливость! — Ну ты, полегче! — встрепенулся Валька. — Что это ты плетешь про Вальку? — спросил с угрозой Лохматый. — А что, разве ты, мордастенький, перестал с бедных собачек сдирать шкуры? — Ленка дернула Вальку за галстук и повернулась к Лохматому: — Ну садани меня, чтобы я замолчала! Ну докажи, что сила — это самое главное в жизни! — И саданет! Саданет! — закричал Валька. — Наговариваешь на меня! Трепло! — замахнулся он на Ленку. — Ой, боюсь! — Ленка засмеялась, но не дрогнула и не отступила. А Валька побоялся ее стукнуть. Всегда бил метко, а тут струхнул. — Ну, до свидания!.. — Ленка помахала всем рукой. — Что­то мне стало с вами скучно. Радуйтесь… Вы же добились своего! Вы — победители!.. Завтра я уезжаю. Так что давайте хором — раз, два, три: «В нашем клас­се больше не­ту Чу­че­ла!..» Ну!.. Милые!.. Ну чего же вы языки проглотили? Ленка сорвала у Шмаковой цветок с платья и приколола себе на куртку. Медленно застегнулась.   Натянула   шапку   до   бровей,   пряча   свою   стриженую   голову.   Помолчала. Потом серьезно и грустно сказала: — Честно говоря, жалко мне вас. Бедные вы, бедные люди, — и ушла. Исчезла, испарилась Ленка, будто ее здесь и не было. В комнате стояла жуткая, неправдоподобная тишина. И вдруг Лохматый рванулся вперед и схватил Вальку за руку: — Чего это Бессольцева про тебя тут плела? — Да выдумала она все! — закричал, вырываясь, Валька. — Кому поверил? Змее? — А   это   что? —   Лохматый   выдернул   из   Валькиного   кармана   поводок   с ошейником. — А это что?! — Он потряс поводком перед носом насмерть перепуганного Вальки. — Это?.. — Валька на всякий случай отступал под напором Лохматого. — Это?.. — Орудие живодера! Вот что это! — крикнул Рыжий. Лохматый бросился к Вальке, а тот рванулся в сторону и заметался вокруг стола. Он бегал, швыряя под ноги Лохматому стулья, но еще не сдавался, а выкрикивал на ходу слова угрозы: — Я   Петьке   скажу!   У   него   дружки!..   Тебя   скрутят!   Можешь   у   своего   отца спросить!.. Он тебе расскажет!.. — Лохматый,   это   они! —   догадался   Рыжий. —   Ребята,   это   они!..   Значит,   это Петькины дружки прострелили руку твоему отцу, когда он у них лося отбивал! Точно!.. — Так это вы! — взревел Лохматый и, сметая все на своем пути, бросился на Вальку. Валька рванулся к двери, чтобы спастись бегством, но Рыжий подставил ему ножку — он упал, и Лохматый навалился на него. Наконец Валька все же изловчился, вырвался, вскочил, чтобы бежать, но оказался… на поводке, на собственном поводке, на котором он водил собак на живодерню. Ошейник плотным кольцом облегал Валькину шею, а конец поводка крепко держал в руке Лохматый, и лицо его было мрачным и беспощадным. — Ты что?.. — Валька заплакал. — Ты что?.. Ребята, — взмолился он, — ребята! Лохматый меня удавит!. — Выйдем отсюда, — сказал Лохматый и потянул поводок, не глядя на Вальку. Валька больше всего боялся выйти куда­то с Лохматым, он упирался и лебезил, он хватал поводок и выкрикивал: — Ребята, разве так можно? Ребята!.. Человек на поводке?! Но никто не заступился за Вальку. Тогда Валька взмолился: — Лохматый, — умолял он, — я больше не буду! Это все Петька! Вот и Димку спроси!.. Он его знает, он скажет — Петька зверь! — Кому говорят, выйдем! — Лохматый сильно потянул за поводок. Валька не устоял. Он упал на колени и подполз к Мироновой: — Миронова, что же ты молчишь? Заступись!.. Я больше не буду! — Отпусти его, Лохматый, — сказала Миронова. Лохматый помедлил секунду, а потом швырнул поводок Вальке в лицо. — А ты встань! — брезгливо сказала Миронова Вальке. — Не ползай. Валька вскочил и, снимая дрожащими руками ошейник, быстро проговорил: — Ребята, все по закону… Собак беру бродячих… — Уходи! — приказала Железная Кнопка. — Не годишься ты для нашего дела. — Почему? —   удивился   Валька. —   Разве   я   с   вами   не   заодно?   Разве   я   не   гонял Чучело? — Ты — заодно?.. — Железная Кнопка наступала на Вальку: — Ты, живодер, с нами заодно?! Валька сложил поводок в карман, нахально ухмыльнулся и вышел из комнаты. Потом застучал в окно, крикнул притворно­ласковым голосом: — Детишки, пора в кроватки! — захохотал и исчез. Лохматый стоял, низко опустив голову, крепко сжав кулаки, которые ему всегда помогали, а сейчас почему­то не помогли. Все остальные подавленно молчали. — Не   ожидала   я   такого   от   Чучела, —   нарушила   наконец   тишину   Железная Кнопка. — Всем врезала. Не каждый из вас на это способен. Жалко, что она оказалась предателем, а то бы я с ней подружилась… А вы все — хлюпики. Сами не знаете, что хотите. Вот так, ребятки. Ну, привет. — А как же пирожные? — остановил ее Димка. — Мы же еще чай не попили. — Пирожные? Сейчас самое время… — Точно, — подхватил Димка, хотя вид у него при этом был неуверенный. — Кушайте на здоровье, а мне и без сладкого тошно, — и Миронова ушла, ни на кого не глядя. — Миронова, подожди! — крикнул ей вслед Лохматый. — Я с тобой. — Ты же ко мне собирался? — остановил его Рыжий. — Передумал, — на ходу ответил Лохматый, — домой охота. — Тогда и я с вами, — сказал Рыжий и бросился следом за Мироновой и Лохматым. Хлопнула дверь — они ушли. В комнате остались только сам новорожденный да Шмакова с Поповым. — Может,   зря   мы   с   тобой   никому…   ничего?.. —   тихо   спросил   Попов   у Шмаковой. — А?.. — Ты про что? — насторожился Димка. Шмакова   улыбнулась   —   она   предчувствовала   близкую   развязку   всей   этой затянувшейся запутанной истории и поняла, что наконец настал ее победный час. — Мы с Поповым, — радостно пропела Шмакова, — представляешь, Димочка… — хитро   скосила   глаза   на   Димку,   ей   нравилось   наблюдать   за   ним:   он   то   бледнел,   то краснел. —   Мы   тогда   с   Поповым… —   Она   засмеялась   и   многозначительно   замолчала, продолжая что­то мурлыкать себе под нос. — Что вы… с Поповым? — спросил Димка. Шмакова не торопилась с ответом — ведь ее ответ должен был потрясти Димку, и так   хотелось   его   помучить,   чтобы   разом   отомстить   за   все.   Настроение   у   нее   было прекрасным, кажется, ее план полностью удался: Димка уничтожен, а следовательно, вновь завоеван и покорен. Теперь она из него будет вить веревки, сделает своим верным рабом вместо Попова. А то ей этот верзила порядком надоел — скучный какой­то и зануда. — Так что вы с Поповым? — переспросил Димка. — Мы? — Шмакова засияла. Она не отрывала глаз от Димкиного лица. — Мы под партой сидели. Вот что! Димка как­то глупо улыбнулся и спросил: — Когда сидели? — хотя все уже понял. — Когда ты с Маргаритой так мило беседовал, — рассмеялась Шмакова. — Под партой? — Димку бросило в жар. — Вы?.. Когда Маргарита?.. — Под   партой…   Мы…   Когда   Маргарита! —   особенно   восторженно   пропела Шмакова. Эта новость раздавила Димку. Острый страх и тоска сжали его бедное сердце — оно у него затрепетало, забилось, как у несчастного мышонка, попавшего в лапы беспощадной кошки. Что ему было делать? Что?! То ли заплакать на манер Вальки и броситься перед Шмаковой и Поповым на колени и просить пощады. То ли сбежать из дому, немедленно уехать куда­нибудь далеко­далеко, чтобы его никто и никогда не увидел из этих людей. И где­нибудь там зажить новой, достойной, храброй жизнью, о которой он всегда мечтал. У него и раньше мелькали подобные мысли. Но каждый раз они тут же обрывались, потому что он понимал, что ничего подобного сделать не сможет. Димка представил на одно мгновение, что идет каким­то темным переулком в чужом городе. Холодно, пронзительный осенний ветер рвет на нем куртку, в лицо хлещет дождь… Но у него нет знакомых в этом городе, и никто его не позовет в дом, чтобы обогреть и накормить. Ему нестерпимо жалко стало себя… — А почему же вы тогда молчали? — пролепетал Димка, как всегда в такие минуты до неузнаваемости меняясь в лице. — А мы и дальше будем молчать, — ответила Шмакова. — Правда, Попик? — Будем молчать?.. — Димка жалко улыбнулся, ничего не понимая, хотя уже на что­ то надеясь. — Ребя, надо все рассказать, — мрачно произнес Попов. Шмакова взяла с тарелки пирожное и приказала Попову: — Открой рот! Попов послушно открыл рот. Шмакова всунула ему в рот пирожное и сказала, отряхивая пальцы от крошек: — Помолчи и пожуй, а то подавишься… Все так запуталось, что и не разберешь ничего. Если мы теперь откроемся, нас тоже по головке не погладят. Понимаешь, Попик? Так что мы теперь все трое одной веревочкой связаны. Должны крепко друг за дружку держаться. —   Она   подошла   к   проигрывателю   и   поставила   пластинку. —   Потанцуем, повеселимся в тесном кругу. Надо же догулять! Дни рождения бывают не каждый день. — Она улыбнулась Димке; — Димочка, дай мне мое любимое. — «Корзиночку»? — заикаясь, спросил Димка, взял пирожное и торопливо отдал Шмаковой. Попов шумно выдохнул: — Все! — Он встал. — Ребя! Мочи моей больше нету! — И выбежал из комнаты, громыхая тяжелыми ботинками и натыкаясь по пути на опрокинутые стулья. — Куда это он? — испугался Димка. — Не   боись.   Он   у   меня   верный   человек.   Видно,   решил   подышать   свежим воздухом. — Шмакова откусила пирожное и пропела: — Пирожное — прелесть! Мать делала? Димка понуро сел на диван. Шмакова же, вполне довольная собой, своей окончательной победой над Димкой и Бессольцевой, упоенно танцевала, дожевывая «корзиночку» и таинственно улыбаясь. Глава четырнадцатая Николай   Николаевич   проснулся   на   рассвете,   когда   на   горизонте   уж   появилась светло­серая полоска. Точнее, не проснулся, а встал, потому что не спал почти всю ночь. Он   умылся   холодной   водой,   плеская   ее   большими   пригоршнями   в   лицо,   чтобы освежиться. Аккуратно побрился, автоматически надел свой костюм. Потом критически оглядел себя. Да, Ленка права! Какое же на нем все старое — совсем не смотрится. Надо бы переодеться. Но так как его гардероб был скуден, то он вдруг решил надеть свою старую военную форму. Он достал ее из шкафа, вышел на балкончик, чтобы получше разглядеть. Форма оказалась   в   полном   порядке.   Он   несколько   раз   встряхнул   ее,   почистил   щеткой   и   не поленился пройтись по костюму утюгом. Орденские планки, которые в три ряда украшали грудь кителя, ему не понравились — от времени они сильно потускнели и стерлись, и это было нехорошо. Он снял их и решил сегодня же купить новые. Потом Николай Николаевич быстро переоделся; суровый и сосредоточенный, сел к столу и что­то долго писал и переписывал. Написанное сложил и спрятал в нагрудный карман. Только после этого Николай Николаевич заглянул в комнату Ленки. Ее непривычная, стриженая и поэтому такая маленькая и беззащитная  голова покойно лежала  на белой подушке — она крепко спала. Николай Николаевич посмотрел на часы: было уже восемь. Он решил, что Ленку будить не стоит, пусть поспит: катер уходил в одиннадцать. Неужели   он   уедет   отсюда,   и   неужели   это   все   произойдет   сегодня!..   Николай Николаевич вдруг заторопился, решительно накинул на плечи свое знаменитое пальто и, неслышно прикрыв двери, вышел из дома… Через час старый дом Бессольцевых содрогался от сильного и тревожного стука, будто какой­то великан бил по нему огромной кувалдой. Этот стук разбудил Ленку. Она рывком села на кровати; еще ничего не понимая, повернулась   к   окну   и   увидела,   как   чья­то   рука   приложила   поперек   ее   окна   доску.   В комнате сразу стало меньше света. И снова раздался сильный, резко бьющий по голове стук. Она поняла: дедушка заколачивал свой дом! Происшествие, так поразившее Ленку, выбросило ее из кровати, и она, как была, в ночной рубахе, выскочила на улицу. Ленка не почувствовала утреннего холода, пронзившего ее тело, и даже не ощутила, что босая ступает по мокрой осенней траве. Она   ничего   этого   не   заметила,   потому   что   глаза   ее   видели   только   Николая Николаевича,   стоявшего   к   ней   спиной   на   лестнице­стремянке   и   заколачивающего   окна дома.   Как   завороженная   следила   Ленка   за   его   неистовой   рукой   с   топором,   которая размеренно ходила туда­сюда и била наотмашь, вколачивая гвозди в старые бревна. Одна за другой доски неумолимо ложились поперек окон. Ленка   подняла   голову   вверх   —   все   четыре   ее   любимых   балкончика,   которые выходили   на   четыре   стороны   света,   были   уже   заколочены.   Это   особенно   сильно   ее опечалило. — Дедушка, — крикнула Ленка, — что ты делаешь? Николай  Николаевич  оглянулся,  увидел  испуганную  стриженую Ленку  в  длинной белой   рубахе,   босую   и   какую­то   легкую,   летящую,   в   его   возбужденном   сознании мелькнуло: «Совсем как Машка!» — и крикнул ей: — Еще гвоздей! — Ты уезжаешь? Со мной? — спросила Ленка, не трогаясь с места. — Ты бросаешь свой дом?! — Кому говорят — еще гвоздей! — Он так повелительно крикнул, что ее как ветром сдуло. — И оденься! Сумасшедшая! Когда Ленка одевалась, то у нее зуб на зуб не попадал. Нет, не от холода, а оттого, что дедушка решил все бросить и уехать с нею. Решил бросить свой город! Свой дом!! Свои картины!!! Ленка схватила ящик с гвоздями и поволокла его к дедушке. Николай Николаевич взял из ящика гвозди и заколотил два последних окна. Дом Бессольцевых снова оглох и ослеп. Николай Николаевич, тяжело ступая, слез со стремянки. Ленка ткнулась ему в грудь и заревела. Теперь, когда работа была закончена, он как­то протяжно вздохнул — он боялся, у него не будет сил взглянуть на свой заколоченный дом. — Ну хватит! — сказал Николай Николаевич. — Что мы с тобой, как два дурачка, разревелись у всех на виду! Мы что, хороним кого­нибудь?.. Наоборот — мы живы! Мы живем на полную катушку! Мы совершим еще что­то замечательное! Потом,   наскоро   позавтракав,   отключили   электричество   и   газ,   перекрыли   воду   в садовой колонке и закрыли все двери на замки. Погрузили два чемодана и мешок яблок на садовую тележку. Сверху Николай Николаевич положил картину, аккуратно завернутую в старое полотенце, вышитое крестом еще бабушкой Колкиной, — это была их «Машка». И они пошли на пристань, подгоняемые внутренней тоской, которую оба старались скрыть друг от друга. — Дедушка, — сказала Ленка, помогая Николаю Николаевичу везти тележку, — ты здорово придумал с «Машкой». — Она схватила картину: — Лучше я ее понесу. Повесим ее на самое видное место. И нам не будет скучно. Посмотрим на Машку и все картины вспомним. — Заглянула ему в глаза: — Правда, дедушка?.. — Правда, Елена! — ответил Николай Николаевич и чему­то рассмеялся. — А чего ты смеешься? — не поняла Ленка. — Что радуешься? — У меня для этого масса причин, — возбужденно ответил Николай Николаевич. — Сейчас сядем на катер, и я тебе их подробно изложу. Вот тут­то они и услышали знакомые тревожные крики: — Держи! Держи­и­и­и! Следом раздался свист и улюлюканье погони. Ленка привычно втянула голову в плечи. Николай Николаевич заметил это и спросил: — Ты что, опять испугалась? Забыла, какая ты храбрая?.. Ленка кивнула, прислушиваясь к приближающимся крикам. — А ты не забывай, — строго сказал Николай Николаевич. — Я стараюсь, — сказала Ленка. Она приготовилась к встрече с несокрушимой Железной Кнопкой и ее дружками. А что, если они сейчас устроят ей «почетные проводы», будут кричать на нее «Чучело» на виду у всех пассажиров катера?.. Что тогда? Легкий озноб прошел по ее телу, но все же она собралась   и   твердо   решила:   если   они   это   сделают,   то   она   бросится   драться.   Она   не отступит. Нет, не отступит!.. — Подержи,   пожалуйста! —   Ленка   отдала   Николаю   Николаевичу   сверток   с картиной   и   медленно,   как­то   по­новому,   откинув   голову   назад,   пошла   навстречу приближающимся крикам. Но затем произошло нечто неожиданное — она увидела бежавшего Димку! А следом за ним, во главе с Мироновой и Лохматым, вылетел почти весь шестой класс — может быть, человек двадцать, — они гнали Димку! А она испугалась — вот смешно. Димка   бежал   неловко,   трусцой,   как   курица   с   подбитым   крылом,   прижимаясь   к забору, чтобы его меньше было видно, и поминутно оглядывался назад с побелевшим от страха лицом. Зато   у   преследователей   глаза   горели   яростным   огнем,   щеки   пылали   нервным румянцем людей, которые имели право на подлинный гнев. Кто­то схватил Димку за руку, кто­то подставил ножку. Он упал, тут же вскочил, вырвался из цепких рук преследователей и побежал дальше, сверкая пятками. Все шквалом пронеслись мимо Николая Николаевича и Ленки, не замечая их. Они кричали: — Держи его!.. — К школе! Гони к школе!.. — Попался, гад!.. Они исчезли так же быстро, как и появились. — Дедушка, —   одними   губами   произнесла   Ленка, —   значит,   Димка   все­таки сознался? — Выходит, сознался, — ответил Николай Николаевич. — А что теперь будет? — спросила Ленка, уставившись на Николая Николаевича испуганными глазами. — Что будет? Теперь они из тебя сделают героя. — Да?.. — Ленка откровенно засмеялась. — Что же мне делать? — Ну,  играй  победу! — Николай  Николаевич  почему­то с грустью и  удивлением посмотрел на Ленку. — Ну, торжествуй! — Я сбегаю, — сказала Ленка, — посмотрю… — Не надо, Елена! — попросил Николай Николаевич. — Лежачего не бьют. — Но я торжествую! — почему­то с вызовом крикнула Ленка. — Я играю победу! — Елена, подожди! — попытался остановить ее Николай Николаевич. Но Ленка не послушала его и бросилась следом за ребятами к школе. Николай   же   Николаевич   неловко   потянул   тележку,   перевернул   ее   —   чемоданы, мешок   с   яблоками   и   картина   упали.  Он   быстро   поднял   тележку,   сложил   все  обратно, откатил ее в сторону, взял картину и заспешил за Ленкой. Ленка вбежала в класс, когда Димка под натиском ребят, спасаясь от них, взобрался на подоконник. — Бей его! — заорал Валька и схватил Димку за ногу, чтобы стащить с подоконника. — Не примазывайся! — с презрением оборвала его Железная Кнопка. — Не суйся к нам со своими грязными руками! Лохматый саданул Вальку, и тот отскочил в сторону. А ребята стали медленно наступать на Димку, как когда­то наступали на Ленку. — Пустите меня! — крикнул он. — А то я… — он беспомощно оглянулся в поисках спасения, — выпрыгну в окно! — Не выпрыгнешь! — сказала Миронова. — Ножку сломаешь, а это больно. Димка загнанными глазами посмотрел на Железную Кнопку, весь как­то в отчаянии вытянулся и распахнул окно… Все: «Ах!» — и отпрянули. Вот в это время в класс и вбежала Ленка. Никто ее не видел, потому что они все стояли к ней спиной. Все их внимание было приковано к Димке. — Слезь с окна! — тихо и спокойно произнесла Ленка. Димка резко оглянулся, увидел Ленку… и спрыгнул с подоконника. — Наша красавица пришла! — пропела Шмакова, хотя в ее голосе чувствовалась какая­то неуверенность. Ребята веселой гурьбой окружили Ленку: — Привет, Чучело! — Здорово! — Наше вам!.. — Оказывается, ты молодец, Бессольцева! — Лохматый хлопнул Ленку по плечу. — Разрешите   пожать   вашу   лапку, —   паясничал,   как   всегда,   Рыжий,   пожимая Ленкину руку. — Вот   хорошо,   что   ты   еще   не   уехала, —   сама   Железная   Кнопка,   улыбаясь, приближалась к Ленке. — Что же ты нам сразу все не сказала?.. Впрочем, это твое личное дело. А Димка тем временем сообразил, что все про него забыли, проскользнул по стенке за спинами ребят к двери, взялся за ее ручку, осторожно нажал, чтобы открыть без скрипа и сбежать… Ах, как ему хотелось исчезнуть именно сейчас, пока Ленка не уехала, а потом, когда она уедет, когда он не будет видеть ее осуждающих глаз, он что­нибудь придумает, обязательно   придумает…   В   последний   момент   он   оглянулся,   столкнулся   взглядом   с Ленкой — и замер. Он стоял один у стены, опустив глаза. — Посмотри на него! — сказала Железная Кнопка Ленке. Голос у нее задрожал от негодования. — Даже глаз не может поднять! — Да, незавидная картинка, — сказал Васильев. — Облез малость. Ленка медленно приближалась к Димке. Железная Кнопка шла рядом с Ленкой, говорила ей: — Я понимаю, тебе трудно… Ты ему верила… зато теперь увидела его истинное лицо! Ленка подошла к Димке вплотную — стоило ей протянуть руку, и она дотронулась бы до его плеча. — Садани его по роже! — крикнул Лохматый. Димка резко повернулся к Ленке спиной. — Я   говорила,   говорила! —   Железная   Кнопка   была   в   восторге.   Голос   ее   звучал победно. —   Час   расплаты   никого   не   минует!..   Справедливость   восторжествовала!   Да здравствует   справедливость! —   Она   вскочила   на   парту. —   Ре­бя­та!   Сомову   —   самый жестокий бойкот! И все закричали: — Бойкот! Сомову — бойкот! Железная Кнопка подняла руку: — Кто за бойкот? И все ребята подняли за нею руки — целый лес рук витал над их головами. А многие так жаждали справедливости, что подняли сразу по две руки. «Вот и все, — подумала Ленка, — вот Димка и дождался своего конца». А ребята тянули руки, тянули, и окружили Димку, и оторвали его от стены, и вот­вот он должен был исчезнуть для Ленки в кольце непроходимого леса рук, собственного ужаса и ее торжества и победы. Все были за бойкот! Только одна Ленка не подняла руки. — А ты? — удивилась Железная Кнопка. — А я — нет, — просто сказала Ленка и виновато, как прежде, улыбнулась. — Ты его простила? — спросил потрясенный Васильев. — Вот дурочка, — сказала Шмакова. — Он же тебя предал! Ленка   стояла   у   доски,   прижавшись   стриженым   затылком   к   ее   черной   холодной поверхности. Ветер прошлого хлестал ее по лицу: «Чу­че­ло­о­о, пре­да­тель!.. Сжечь на костре­е­е­е!» — Но почему, почему ты против?! — Железной Кнопке хотелось понять, что мешало этой Бессольцевой объявить Димке бойкот. — Именно ты — против. Тебя никогда нельзя понять… Объясни! — Я была на костре, — ответила Ленка. — И по улице меня гоняли. А я никогда никого не буду гонять… И никогда никого не буду травить. Хоть убейте! — Какая храбрая! — Шмакова зловеще хихикнула: — Одна против всех! — Раз так, то и Чучелу бойкот! — заорал Валька. — Ату­у­у их! — Он свистнул. Но свист его погас, потому что никто его не поддержал. В это время появилась веселая и нарядная Маргарита Ивановна. — Это что еще за собрание? Вы что, звонка не слышали? — сказала она. — Живо по местам! У меня потрясающая новость… — Маргарита Ивановна заметила Ленку: — Ты еще   не   уехала?   Это   прекрасно! —   Ее   взгляд   остановился   на   Ленкиной   стриженой голове. — Ты что, заболела?.. — Она спалила волосы у костра, — сказал Васильев, — и остриглась. — У костра? — переспросила Маргарита Ивановна. — У какого костра? Но потрясающая новость, которую Маргарита Ивановна хотела всем сообщить, била в ней ключом, и она сразу забыла или, точнее, привыкла к тому, что Ленка острижена, потому что опалила волосы у какого­то костра. — Ребята,   ребята!   Внимание!.. —   Она   постучала   костяшками   пальцев   по   столу, чтобы всех утихомирить. Вни­ма­ние!.. Слушайте! — Голос Маргариты Ивановны звенел необыкновенно   радостно:   —   Сейчас   нам   Лена   Бессольцева   расскажет   потрясающую новость. — Какую новость? — не поняла Ленка. — Так   ты   ничего   не   знаешь? —   удивилась   Маргарита   Ивановна. —   Разве   тебе дедушка ничего не сказал? Быть не может!.. Ну хорошо! Тогда я вам все скажу сама. — Она прошлась между рядами, вернулась к учительскому столу. — Ребята! Я только что узнала, что всем нам хорошо известный Николай Николаевич Бессольцев, дедушка Лены, подарил   городу   свой   дом   и   коллекцию   картин,   которую   собирали   многие   поколения Бессольцевых   и   которая   принадлежит   кисти   их   предка,   художника,   жившего   в девятнадцатом веке!.. Теперь у нас тоже будет городской музей! — Музей?! — Ленка была потрясена. — А сколько ему заплатили? — с любопытством спросил Валька. — Я же объяснила — он это все подарил! — вновь радостно сказала Маргарита Ивановна. — Даром? Все­все даром?.. — Конечно, — ответила Маргарита Ивановна. — Понимаете, какое это прекрасное начало для большого и благородного дела. Валька растерялся. Смысл жизни терял для него основу. Он хотел заработать много­ много денег, он считал это самым большим счастьем, потому что на деньги он купил бы себе   автомашину,   цветной   телевизор,   моторную   лодку   и   зажил   бы   в   собственное удовольствие. И вдруг «кто­то», по доброй воле, отказывался от всех своих богатств. От дома, который стоит тысячи. От картин, которые, говорят, стоят «мильен». И   весь   класс   ахнул.   Ребята,   конечно,   не   понимали   истинного   значения   картин, которые Николай Николаевич отдал городу, но знаменитый  дом на холме они знали с самого   детства.   Он,   хотя   и   был   для   них   сказочным   дворцом,   про   который   они   знали столько   замечательных   историй,   существовал   для   них   реально.   И   то,   что   теперь   дом Бессольцевых принадлежит городу, произвело на них ошеломляющее впечатление. Они с восторгом   и   с   большим   удивлением   смотрели   на   Ленку,   как   на   человека,   имеющего отношение к чему­то им непонятному, но чудесному. В   классе   было   так   тихо,   так   бесконечно   тихо,   что   нерешительный   стук   в   дверь прозвучал особенно отчетливо. — Да­да, войдите! — сказала Маргарита Ивановна. Дверь приоткрылась, и в проеме появилась фигура Николая Николаевича. В руке он держал   что­то   завернутое   в   полотенце.   И   весь   класс,   повинуясь   какому­то   новому, непонятному чувству, неслышно встал перед Николаем Николаевичем. — Извините, — сказал он. — Я вынужден прервать вас… Лена, мы опаздываем на катер. — Товарищ   Бессольцев…  Николай   Николаевич! —  Маргарита   Ивановна   схватила его за руку и втащила в класс. — Это вы?! Входите, пожалуйста. — Мы   уходим,   уходим… —   сказал   Николай   Николаевич. —   Мы   не   будем   вам мешать. — Позвольте   передать   вам… —   Маргарита   Ивановна   разволновалась, —   наше восхищение..: Вы такой человек! Такой человек!.. Я впервые в жизни встретила такого замечательного человека. Спасибо вам! Честное слово, я сейчас разревусь… — Извините, — Николай Николаевич был крайне смущен. «Значит, они уже все узнали, — подумал Николай Николаевич. — Значит, кто­то на хвосте   уже   разнес   эту   новость   по   всему   городу».   Ему   стало   радостно   и   грустно одновременно: ему так хотелось сообщить об этом Ленке самому. Дело в том, что когда Николай Николаевич отдавал свое заявление по поводу дома и картин   в   райисполкоме,   то   там   оказалась   его   старая   знакомая,   директор   местной музыкальной   школы.   И   она   краем   уха   услышала,   о   чем   он   говорил,   дождалась   его   в, коридоре, подлетела к нему и спросила подчеркнуто вежливо и немного витиевато: — Николай Николаевич, быть может, вы будете столь любезны, что разрешите не делать из вашего заявления тайны?.. Он кивнул, что вроде бы разрешает, потому что увидел, что она очень взволнована, и обрадовался   этому.   Однако   в   следующий   момент   подумал,   что   лучше   ей   этого   не разрешать, но ее уже не было в коридоре, в одно мгновение она куда­то исчезла. — Дедушка, ты из­за меня?! — спросила Ленка. — Все картины?! Как же ты будешь жить без них?.. — Не только из­за тебя, хотя и ты сыграла в этом не последнюю роль, — громко и свободно ответил Николай Николаевич. Он сделал непривычно широкий жест рукой и стал вдруг раскованным, легким, праздничным, красивым. — Это давнишняя моя мечта. Вчера она снова посетила меня. И вот… Николай   Николаевич   замолчал   и   долго­долго   молчал,   так   долго,   что   успел рассмотреть более пристально, чем всегда, лица ребят, которые сидели перед ним и с которыми у него были такие сложные отношения. Но разве все это имело значение, когда он вышел на такой ясный и простой путь? Николай Николаевич улыбнулся — нет, не им, а себе, своим мыслям, своей адской жизненной силе, которая билась у него в груди. Он смотрел на их лица, стараясь заглянуть в глаза, и увидел, что во многих из них бьется пытливая мысль, а у некоторых безразличие, а у иных даже злость и непонимание. Но ведь есть такие, у которых бьется, бьется и пробивается пытливая мысль, и это будет всегда! И вдруг, мгновенно осененный, вдруг понявший, что это необходимо сделать, он поднял над головой картину, по­прежнему завернутую в полотенце, вышитое крестом, и сказал: — Эта картина мне очень дорога. Тут изображена наша старинная согражданка. — Николай   Николаевич   строго   посмотрел   на   Маргариту   Ивановну. —   Она   была   вашей предшественницей, учительницей  русской словесности здесь, в городке… сто лет  тому назад. — Он улыбнулся: — Не думайте, что это было так уж давно… Она всего лишь моя бабушка… — И добавил просто и тихо: — Эту картину я дарю вашей школе. — Дедушка! — сказала Ленка в страхе и в немом преклонении перед поступком Николая Николаевича. — Де­душ­ка! Нет,   даже   она   не   могла   понять   в   эту   секунду   величие   своего   деда   Николая Николаевича Бессольцева. — Идем! — Николай Николаевич крепко взял Ленку за руку. — Катер нас ждать не будет, хотя, может быть, мы с тобой и стали знаменитыми людьми. — Я вас провожу, — вдруг объявила Маргарита Ивановна. — Что вы, — возразил Николай Николаевич, — это лишнее. Маргарита Ивановна смутилась и покраснела: — Заодно провожу и мужа… Он у меня этим же катером уезжает. И они все трое вышли из класса. В последний раз мелькнула Ленкина стриженая голова, в последний раз Николай Николаевич   сверкнул   своими   большими   заплатками   на   рукавах   пальто,  и   они   исчезли, сопровождаемые полным безмолвием. — На   каких   людей   мы   руку   подняли! —   нарушил   тишину   Васильев   и   тяжело вздохнул: — Э­э­эх! — Все из­за Сомова! — Лохматый подлетел к Димке, крепко сжав кулаки. — У­у­у, — понеслось со всех сторон, — Со­мо­о­ов! Одни из них забыли, что они сами тоже гоняли Ленку. Другие забыли, что жили, как будто вся эта история их не касается. Третьи, что хотели заступиться за Ленку, да не успели… Каждый, конечно, чувствовал какую­то неловкость перед самим собой, перед другими, но в этом трудно признаваться, и все они дружно и единогласно обвиняли одного Сомова. — Бойкот — Сомову! — крикнула Железная Кнопка. — Голосуем! Но голосования снова не вышло, потому что в дверь просунулось жизнерадостное и возбужденное лицо Маргариты Ивановны: — Директор мне разрешил. Я только туда и обратно. А вы здесь сидите тихо. — Она хотела уже исчезнуть, но почему­то спросила: — Да, что это вы кричали про бойкот? Опять?.. Кому? За что? — Вашему   Сомову!   Вот   кому! —   Миронова   впервые   за   все   время   этой   борьбы побледнела от волнения. — Он дважды предатель! — Сомов — предатель?.. — Маргарита Ивановна по­прежнему стояла в дверях. — Ничего не понимаю. — Он рассказывал вам, что мы сбежали в кино? — спросила Миронова. — Ну, рассказывал, — Маргарита Ивановна улыбнулась. Она подумала про то, что они совсем еще дети, играют в каких­то предателей. — А мы­то думали, что это сделала Бессольцева! — Гоняли ее, били! Смеялись над нею, — сказал Васильев. — А Сомов молчал. — И   вы   молчали,   Маргарита   Ивановна, —   вдруг   тихо,   но   внятно   и   беспощадно произнесла Миронова. — Я молчала?.. — Маргарита Ивановна испуганно посмотрела на Миронову и вошла в класс, прикрыв двери. — Я думала, Сомов вам все рассказал… — Она посмотрела на Димку: — Как же так вышло, Сомов?.. Димка ей ничего не ответил и не поднял головы. — Ждите, Сомов вам ответит, — сказал Васильев. — Маргарита Ивановна, катер уйдет! — крикнул Валька. — И муж ваш тю­тю! — Катер?.. —   спохватилась   Маргарита   Ивановна. —   Подождите!   Я   быстро,   я сейчас… — Она хотела уйти, но почему­то не ушла. — Давайте спокойно разберемся!.. Значит, Сомов все скрыл? Но при чем тут Бессольцева?.. — Потому что она взяла всю вину на себя, — объяснила Миронова. — Она хотела помочь Сомову… А он ее предал! — Вот почему она меня так ждала, — в ужасе догадалась Маргарита Ивановна. — Она думала, что я вам все расскажу, а я забыла… Все забыла. Маргарита Ивановна вдруг поняла, что произошла чудовищная история, что Лена Бессольцева рассчитывала на ее помощь. А она все­все забыла. Это открытие настолько ее потрясло, что она на какое­то время совершенно забыла о ребятах, которые кричали и шумели   по   поводу   Димки   Сомова.   Собственное   ничтожество   —   вот   что   занимало   ее воображение… — Так кто за бойкот? — Миронова в который раз подняла вверх руку. — Лично я отваливаю, — неожиданно сказал Рыжий. — Сомова презираю… Когда Попов вчера рассказал нам про Ленку, меня чуть кондрашка не хватила. Но объявлять ему бойкот теперь я не буду… Раз Ленка против, то и я против. Я всегда был как все. Все били, я бил. Потому что я Рыжий и боялся выделиться. — Он почти кричал или почти плакал: голос   у   него   все   время   срывался. —   А   теперь   —   точка!   Хоть   с   утра   до   ночи   орите: «Рыжий!» — я все буду делать по­своему, как считаю нужным. — И впервые, может быть, за всю свою жизнь освобожденно вздохнул. Маргарита Ивановна мельком, незаметно взглянула на часы: до отправления катера оставалось десять минут. Она подумала, что ей надо немедленно бежать. Муж будет ее ждать, волноваться, что­нибудь сочинит невероятное, вроде того, что она его разлюбила… А она не могла, не могла уйти!.. — Как же ты все скрыл?.. — неожиданно чужим высоким голосом спросила у Димки Маргарита Ивановна. — Как?! — Она в гневе схватила его за плечи и сильно встряхнула: — Отвечай! Тебе не удастся отмолчаться. Придется все рассказать! — А что, я один молчал?.. — вырвалось у Димки. — Вон Шмакова и Попов тоже всё знали. Весь класс в один голос выдохнул: — Как?! И Шмакова?! — Ребя… — признался Попов. — Она тоже. Мы вместе с ней под партой сидели. — И ты молчал? — спросила Миронова у Попова. — Из­за Шмаковой? — Из­за меня, — Шмакова улыбнулась. — А другой человек в это время страдал и мучился, — сказал Рыжий. — А мне было интересно, — ответила Шмакова, — когда же Димочка сознается… А он   юлил…   вилял! —   Она   повернулась   к   Димке:   —   А   мы   с   Поповым,   между   прочим, Димочка, никого не предавали. Лохматый подскочил к Шмаковой и замахнулся: — Ух, Шмакова! Попов бросился на Лохматого и схватил его за руку: — Поосторожней! — И сказал громко, чтобы все слышали: — Ребя! Она добрая! — Какая она добрая! — Лохматый оттолкнул Попова, но почему­то не стал с ним драться. — Ты вглядись в нее, олух! — Ну, не добрая я! — зло сказала Шмакова. — На добрых воду возят. — Она наговаривает на себя, — сказал Попов. — Не нуждаюсь я в твоей защите, Попик, — сказала Шмакова. — И сидеть я с тобой не   хочу. —   Она   взяла   свой   портфель. —   И   вообще   я   люблю   перемену   мест, —   почти весело, с вызовом пропела она своим обычным голосом. — Сяду я к бедному Димочке, а то его все бросили, — и она села на Ленкино место. Попов пошел за нею следом, будто он был привязан к ней невидимой веревочкой: куда она, туда и его веревочка тащила. Он дошел до сомовской Парты и остановился. Не знал, что делать дальше. Молча стоял над Шмаковой. — А   я   хотел   быть   сильным, —   сказал   Лохматый   и   посмотрел   на   свой   кулак. — Думал, останусь в лесу, как отец. И будут меня все бояться. Все Вальки… И все Петьки… Вот и порядок настанет. — Он ткнул себя в лицо кулаком. — Хорошо бы себе морду набить… — Ребя! — вдруг закричал Попов. — Что же это такое происходит?.. Шмакова к Сомову села, а он — предатель!.. — Верно, —   сказала   Миронова. —   Бойкот   предателю! —   Она   подняла   руку:   — Голосую… Кто «за»?.. Никто не последовал ее примеру. Только Попов поднял руку, подержал, уронил и медленно вернулся на свое место. — Эх, вы! — Железная Кнопка с презрением посмотрела на класс. — Ну тогда я одна объявляю Сомову бойкот. Самый беспощадный! Вы слышите? Я вам покажу, как надо бороться до конца! Никто никогда не уйдет от расплаты!.. Она каждого настигнет, как Сомова! — Голос у Мироновой сорвался, и она заплакала. — Железная   Кнопка   плачет, —   сказала   Шмакова. —   Где­то   произошло землетрясение. — Все из­за нее! Из­за нее! — твердила Миронова, вытирая слезы. — Из­за матери моей… Она считает, что каждый может жить как хочет… и делать, что хочет… И ничего ни с кого не спросится. Лишь бы все было шито­крыто!.. И вы такие же! Все! Все! Такие же!.. — Каждый свою выгоду ищет! — радостно крикнул Валька. — Что, неправда? — А Бессольцевы? — спросил Васильев. — Бессольцевы!.. — Валька презрительно ухмыльнулся: — Так они же чудики, а мы обыкновенные. — Это ты обыкновенный?! Или я?.. А может, скажешь, Сомов тоже обыкновенный?.. Мы   детки   из   клетки, —   мрачно   сказал   Рыжий. —   Вот   кто   мы!   Нас   надо   в   зверинце показывать… За деньги. Маргарита   Ивановна   молча   слушала   ребят.   Но   чем   она   больше   их   слушала,   тем ужаснее себя чувствовала — какой же она оказалась глупой, мелкой эгоисткой. Все­все забыла из­за собственного счастья. Она подошла к Мироновой и положила руку на ее вздрагивающее плечо. Миронова рывком сбросила руку и жестко сказала: — А вам… лучше уйти!.. А то мужа прозеваете. — Не надо так, — сказала Маргарита Ивановна. А сама подумала — поделом ей. Что заслужила, то и получила, хотя сама себя тут же поймала на мысли, что она внутренне старается как­то себя оправдать. На   реке   раздалась   сирена   отъезжающего   катера.   Сирена   долетела   до   класса   и несколько секунд вибрировала низким хриплым гудком. — Сигнал! — Маргарита Ивановна подошла к окну: — Катер ушел. Все до единого бросились к окнам. Только Сомов не шелохнулся. Они стояли у окон, надеясь в последний раз увидеть катер, на котором уезжала Ленка Бессольцева — чучело огородное, — которая так перевернула их жизнь. Рыжий   отошел   от   окна,   взял   оставленную   Николаем   Николаевичем   картину, развернул полотенце, и вдруг его лицо невероятно преобразилось, и он яростно закричал: — Она!.. Она!.. Все невольно оглянулись на него: — Где!.. — Кто она?.. — Она… Ленка! — Рыжий показал на картину. — Как две капли, — прошептал Лохматый и заорал: — Чучело! — Врешь! — сказал Васильев. — Бессольцева! Да, Машка была очень похожа на Ленку: голова на тонкой шейке, ранний весенний цветок. Вся незащищенная, но какая­то светлая и открытая. Все молча смотрели на картину. И тоска, такая отчаянная тоска по человеческой чистоте, по бескорыстной храбрости и благородству все сильнее и сильнее захватывала их сердца и требовала выхода. Потому что терпеть больше не было сил. Рыжий вдруг встал, подошел к доске и крупными печатными неровными буквами, спешащими в разные стороны, написал: «Чучело, прости нас!» Валентин Катаев  Сын полка. Посвящается Жене и Павлику Катаевым  Это многих славных путь. Некрасов. Была самая середина глухой осенней ночи. В лесу было очень сыро и холодно. Из чёрных   лесных   болот,  заваленных   мелкими   коричневыми   листьями,   поднимался   густой туман. Луна   стояла   над   головой.   Она   светила   очень   сильно,   однако   её   свет   с   трудом пробивал   туман.   Лунный   свет   стоял   подле   деревьев   косыми,   длинными   тесинами,   в которых, волшебно изменяясь, плыли космы болотных испарений. Лес был смешанный. То в полосе лунного света показывался непроницаемо чёрный силуэт громадной ели, похожий на многоэтажный терем; то вдруг в отдалении появлялась белая колоннада берёз; то на прогалине, на фоне белого, лунного неба, распавшегося на куски, как простокваша, тонко рисовались голые ветки осин, уныло окружённые радужным сиянием. И всюду, где только лес был пореже, лежали на земле белые холсты лунного света. В общем, это было красиво той древней, дивной красотой, которая всегда так много говорит русскому сердцу и заставляет воображение рисовать сказочные картины: серого волка, несущего Ивана­царевича в маленькой шапочке набекрень и с пером Жар­птицы в платке за пазухой, огромные мшистые лапы лешего, избушку на курьих ножках — да мало ли ещё что! Но меньше всего в этот глухой, мёртвый час думали о красоте полесской чащи три солдата, возвращавшиеся с разведки. Больше суток провели они в тылу у немцев, выполняя боевое задание. А задание это заключалось   в   том,   чтобы   найти   и   отметить   на   карте   расположение   неприятельских сооружений. Работа была трудная, очень опасная. Почти всё время пробирались ползком. Один раз часа три подряд пришлось неподвижно пролежать в болоте — в холодной, вонючей грязи, накрывшись плащ­палатками, сверху засыпанными жёлтыми листьями. Обедали сухарями и холодным чаем из фляжек. Но самое тяжёлое было то, что ни разу не удалось покурить. А, как известно, солдату легче обойтись без еды и без сна, чем без затяжки добрым, крепким табачком. И, как на грех,   все   три   солдата   были   заядлые   курильщики.   Так   что,   хотя   боевое   задание   было выполнено как нельзя лучше и в сумке у старшого лежала карта, на которой с большой точностью   было   отмечено   более   десятка   основательно   разведанных   немецких   батарей, разведчики чувствовали себя раздражёнными, злыми. Чем ближе было до своего переднего края, тем сильнее хотелось курить. В подобных случаях,   как   известно,   хорошо   помогает   крепкое   словечко   или   весёлая   шутка.   Но обстановка требовала полной тишины. Нельзя было не только переброситься словечком — даже высморкаться или кашлянуть: каждый звук раздавался в лесу необыкновенно громко. Луна тоже сильно мешала. Идти приходилось очень медленно, гуськом, метрах в тринадцати друг от друга, стараясь не попадать в полосы лунного света, и через каждые пять шагов останавливаться и прислушиваться. Впереди   пробирался   старшой,   подавая   команду   осторожным   движением   руки: поднимет руку над головой — все тотчас останавливались и замирали; вытянет руку в сторону с наклоном к земле — все в ту же секунду быстро и бесшумно ложились; махнёт рукой вперёд — все двигались вперёд; покажет назад — все медленно пятились назад. Хотя  до  переднего  края  уже  оставалось не  больше  двух километров, разведчики продолжали идти всё так же осторожно, осмотрительно, как и раньше. Пожалуй, теперь они шли ещё осторожнее, останавливались чаще. Они вступили в самую опасную часть своего пути. Вчера   вечером,  когда   они   вышли  в  разведку,  здесь   ещё  были   глубокие  немецкие тылы. Но обстановка изменилась. Днём, после боя, немцы отступили. И теперь здесь, в этом лесу, по­видимому, было пусто. Но это могло только так казаться. Возможно, что немцы   оставили   здесь   своих   автоматчиков.   Каждую   минуту   можно   было   наскочить   на засаду. Конечно, разведчики — хотя их было только трое — не боялись засады. Они были осторожны, опытны и в любой миг готовы принять бой. У каждого был автомат, много патронов и по четыре ручных гранаты. Но в том­то и дело, что бой принимать нельзя было никак. Задача заключалась в том, чтобы как можно тише и незаметнее перейти на свою сторону   и   поскорее   доставить   командиру   взвода   управления   драгоценную   карту   с засечёнными   немецкими   батареями.   От   этого   в   значительной   степени   зависел   успех завтрашнего боя. Всё вокруг было необыкновенно тихо. Это был редкий час затишья. Если не считать нескольких далёких пушечных выстрелов да коротенькой пулемётной очереди где­то в стороне, то можно было подумать, что в мире нет никакой войны. Однако бывалый солдат сразу заметил бы тысячи признаков того, что именно здесь, в этом тихом, глухом месте, и притаилась война. Красный телефонный шнур, незаметно скользнувший под ногой, говорил, что где­то недалеко — неприятельский командный пункт или застава. Несколько сломанных осин и помятый кустарник не оставляли сомнения в том, что недавно здесь прошёл танк или самоходное   орудие,   а   слабый,   не   успевший   выветриться,   особый,   чужой   запах искусственного бензина и горячего масла показывал, что этот танк или самоходное орудие были немецкими. В   некоторых   местах,   тщательно   обложенных   еловыми   ветками,   стояли,   как поленницы дров, штабеля мин или артиллерийских снарядов. Но так как не было известно, брошены ли они или специально приготовлены к завтрашнему бою, то мимо этих штабелей нужно было пробираться с особенной осторожностью. Изредка   дорогу   преграждал   сломанный   снарядом   ствол   столетней   сосны.   Иногда разведчики   натыкались   на   глубокий,   извилистый   ход   сообщения   или   на   основательный командирский блиндаж, накатов в шесть, с дверью, обращённой на запад. И эта дверь, обращённая на запад, красноречиво говорила, что блиндаж немецкий, а не наш. Но пустой ли он или в нём кто­нибудь есть, было неизвестно. Часто нога наступала на брошенный противогаз, на раздавленную взрывом немецкую каску. В одном месте на полянке, озарённой дымным лунным светом, разведчики увидели среди раскиданных во все стороны деревьев громадную воронку от авиабомбы. В этой воронке валялось несколько немецких трупов с жёлтыми лицами и синими провалами глаз. Один раз взлетела осветительная ракета; она долго висела над верхушками деревьев, и её плывущий голубой свет, смешанный с дымным светом луны, насквозь озарил лес. От каждого дерева протянулась длинная резкая тень, и было похоже, что лес вокруг стал на ходули. И пока ракета не погасла, три солдата неподвижно стояли среди кустов, сами похожие на полуоблетевшие кусты в своих пятнистых, жёлто­зелёных плащ­палатках, из­ под   которых   торчали   автоматы.   Так   разведчики   медленно   подвигались   к   своему расположению. Вдруг старшой остановился и поднял руку. В тот же миг другие тоже остановились, не спуская глаз со своего командира. Старшой долго стоял, откинув с головы капюшон и чуть повернув ухо в ту сторону, откуда ему почудился подозрительный шорох. Старшой был молодой человек лет двадцати двух. Несмотря на свою молодость, он уже считался на батарее   бывалым   солдатом.  Он   был   сержантом.  Товарищи   его   любили   и   вместе   с   тем побаивались. Звук,   который   привлёк   внимание   сержанта   Егорова   —   такова   была   фамилия старшого — казался очень странным. Несмотря на всю свою опытность, Егоров никак не мог понять его характер и значение. «Что бы это могло быть?» — думал Егоров, напрягая слух и быстро перебирая в уме все   подозрительные   звуки,   которые   ему   когда­либо   приходилось   слышать   в   ночной разведке. «Шёпот! Нет. Осторожный шорох лопаты? Нет. Повизгивание напильника? Нет». Странный, тихий, ни на что не похожий прерывистый звук слышался где­то совсем недалеко, направо, за кустом можжевельника. Было похоже, что звук выходит откуда­то из­под земли. Послушав ещё минуту­другую, Егоров, не оборачиваясь, подал знак, и оба разведчика медленно   и   бесшумно,   как   тени,   приблизились   к   нему   вплотную.   Он   показал   рукой направление, откуда доносился звук, и знаком велел слушать. Разведчики стали слушать. — Слыхать? — одними губами спросил Егоров. — Слыхать, — так же беззвучно ответил один из солдат. Егоров повернул к товарищам худощавое тёмное лицо, уныло освещённое луной. Он высоко поднял мальчишеские брови. — Что? — Не понять. Некоторое   время   они   втроём   стояли   и   слушали,   положив   пальцы   на   спусковые крючки автоматов. Звуки продолжались и были так же непонятны. На один миг они вдруг изменили  свой  характер.  Всем троим показалось, что  они  слышат выходящее из земли пение. Они переглянулись. Но тотчас же звуки сделались прежними. Тогда Егоров подал знак ложиться и лёг сам животом на листья, уже поседевшие от инея. Он взял в рот кинжал и пополз, бесшумно подтягиваясь на локтях, по­пластунски. Через минуту он скрылся за тёмным кустом можжевельника, а ещё через минуту, которая   показалась   долгой,   как   час,   разведчики   услышали   тонкое   посвистывание.   Оно обозначало, что Егоров зовёт их к себе. Они поползли и скоро увидели сержанта, который стоял на коленях, заглядывая в небольшой окопчик, скрытый среди можжевельника. Из   окопчика   явственно   слышалось   бормотание,  всхлипывание,   сонные   стоны.  Без слов понимая друг друга, разведчики окружили окопчик и растянули руками концы своих плащ­палаток так, что они образовали нечто вроде шатра, не пропускавшего свет. Егоров опустил в окоп руку с электрическим фонариком. Картина, которую они увидели, была проста и вместе с тем ужасна. В окопчике спал мальчик. Стиснув на груди руки, поджав босые, тёмные, как картофель, ноги, мальчик лежал в зелёной вонючей луже и тяжело бредил во сне. Его непокрытая голова, заросшая давно не стриженными,   грязными   волосами,   была   неловко   откинута   назад.   Худенькое   горло вздрагивало. Из провалившегося  рта  с обмётанными  лихорадкой, воспалёнными  губами вылетали   сиплые   вздохи.   Слышалось   бормотание,   обрывки   неразборчивых   слов, всхлипывание. Выпуклые веки закрытых глаз были нездорового, малокровного цвета. Они казались   почти   голубыми,   как   снятое   молоко.   Короткие,   но   густые   ресницы   слиплись стрелками. Лицо было покрыто царапинами и синяками. На переносице виднелся сгусток запёкшейся крови. Мальчик   спал,   и   по   его   измученному   лицу   судорожно   пробегали   отражения кошмаров,   которые   преследовали   мальчика   во   сне.   Каждую   минуту   его   лицо   меняло выражение. То оно застывало в ужасе; то нечеловеческое отчаяние искажало его; то резкие глубокие   черты   безысходного   горя   прорезывались   вокруг   его   впалого   рта,   брови поднимались   домиком   и   с   ресниц   катились   слёзы;   то   вдруг   зубы   начинали   яростно скрипеть, лицо делалось злым, беспощадным, кулаки сжимались с такой силой, что ногти впивались в ладони, и глухие, хриплые звуки вылетали из напряжённого горла. А то вдруг мальчик   впадал   в   беспамятство,   улыбался   жалкой,   совсем   детской   и   по­детски беспомощной улыбкой и начинал очень слабо, чуть слышно петь какую­то неразборчивую песенку. Сон   мальчика   был   так   тяжёл,   так   глубок,   душа   его,   блуждающая   по   мукам сновидений, была так далека от тела, что некоторое время он не чувствовал ничего: ни пристальных глаз разведчиков, смотревших на него сверху, ни яркого света электрического фонарика, в упор освещавшего его лицо. Но вдруг мальчика как будто ударило изнутри, подбросило. Он проснулся, вскочил, сел.   Его   глаза   дико   блеснули.   В   одно   мгновение   он   выхватил   откуда­то   большой отточенный гвоздь. Ловким, точным движением Егоров успел перехватить горячую руку мальчика и закрыть ему ладонью рот. — Тише. Свои, — шёпотом сказал Егоров. Только   теперь   мальчик   заметил,   что   шлемы   солдат   были   русские,   автоматы   — русские,   плащ­палатки   —   русские,   и   лица,   наклонившиеся   к   нему, —   тоже   русские, родные. Радостная   улыбка   бледно   вспыхнула   на   его   истощённом   лице.   Он   хотел   что­то сказать, но сумел произнести только одно слово: — Наши… И потерял сознание. 2 Командир   батареи   капитан   Енакиев   сидел   на   небольшой   дощатой   площадке, устроенной на верхушке сосны, между крепкими суками. С трёх сторон площадка была открыта. С четвёртой стороны, с западной, на неё было положено несколько толстых шпал, защищавших от пуль. К верхней шпале была привинчена стереотруба. К её рогам было привязано несколько веток, так что сама она походила на рогатую ветку. Для того чтобы попасть на площадку, надо было подняться по двум очень длинным и узким   лестницам.   Первая,   довольно   пологая,   доходила   примерно   до   половины   дерева. Отсюда надо было подниматься по второй лестнице, почти отвесной. Кроме   капитана   Енакиева,   на   площадке   находились   два   телефониста   —   один пехотный,   другой   артиллерийский   —   со   своими   кожаными   телефонными   аппаратами, повешенными   на   чешуйчатом   стволе   сосны,   и   начальник   боевого   участка,   командир стрелкового батальона Ахунбаев, тоже капитан. Так   как   на   площадке   больше   четырёх   человек   не   помещалось,  то   остальные   два артиллериста стояли на лестнице: один — командир взвода управления лейтенант Седых, а другой   —   уже   знакомый   нам   сержант   Егоров.   Лейтенант   Седых   стоял   на   верхних ступеньках, положив локти на доски площадки, а сержант Егоров стоял ниже, и его шлем касался сапог лейтенанта. Командир батареи капитан Енакиев и командир батальона капитан Ахунбаев были заняты очень срочным, очень важным и очень кропотливым делом: они ориентировали на местности свои карты, уточняя данные, доставленные артиллерийской разведкой. Карты эти, меченые­перемеченые разноцветными карандашами, лежали рядом, разостланные на досках. Оба капитана полулежали на них с карандашами, резинками и линейками в руках. Капитан  Ахунбаев, сдвинув  на  затылок  зелёный шлем  и  наклонив  хмурый,  почти коричневый   широкий   лоб,   резкими,   нетерпеливыми   движениями   толстых   пальцев передвигал по своей карте прозрачную линейку. Он пускал в ход то красный карандаш, то резинку и в то же время быстро искоса взглядывал в лицо Енакиеву, как бы говоря: «Ну, что же ты, друг милый, тянешь? Давай дальше. Давай поскорее». Он, как всегда, горячился и плохо скрывал раздражение. В эти последние часы, а может быть, даже минуты, перед боем всё казалось ему слишком медленным. Он внутренне кипел. Капитан Енакиев и капитан Ахунбаев были старые боевые товарищи. Случилось так, что последние два года они почти во всех боях действовали вместе. Так все в дивизии и привыкли: где дерётся батальон Ахунбаева, там, значит, дерётся и батарея Енакиева. Славный путь проделали плечом к плечу Енакиев и Ахунбаев. Били они немцев под Духовщиной, били под Смоленском, вместе окружали Минск, вместе гнали врага с родной земли. Не раз и не два и даже не три раза столица наша Москва от имени Родины озаряла вечерние тучи над Кремлём огненными залпами в честь доблестного фронта, где воевали батальон Ахунбаева и батарея Енакиева. Много хлеба и соли съели вместе, за одним походным столом, боевые друзья. Немало воды выпили они из одной походной фляжки. Случалось, что и спали рядом на земле, укрывшись   одной   плащ­палаткой.   Любили   друг   друга,   как   родные   братья.   Однако   ни малейшей поблажки по службе друг другу не делали, хорошо помня поговорку, что дружба дружбой, а служба службой. И достоинства своего друг перед другом никогда не роняли. А характеры у них были разные. Ахунбаев был горячий, нетерпеливый, смелый до дерзости. Енакиев тоже был храбр не меньше друга своего Ахунбаева, но был при этом холодноват, сдержан, расчётлив, как подобает хорошему артиллеристу. Сейчас, перенося на свою карту данные, добытые разведчиками Енакиева, капитан Ахунбаев торопился покончить с этим делом и поскорее отпустить связных, присланных от каждой роты за схемами разведанной местности: они стояли внизу под деревом и ждали. Приказ о наступлении ещё не был получен. Но по многим признакам можно было заключить, что оно начнётся очень скоро, и до его начала Ахунбаев хотел обязательно побывать в ротах и лично проверить их боевую готовность. Однако как быстро ни скользила целлулоидная линейка Ахунбаева по карте, как проворно ни наносил красный карандаш кружочки, ромбики и крестики среди кудрявых изображений лесов и голубеньких жилок рек, дело подвигалось далеко не так быстро, как хотелось бы капитану. Почти перед каждым новым значком, который Ахунбаев собирался наносить на карту, капитан Енакиев останавливал его учтивым, но твёрдым движением небольшой сухощавой руки в потёртой коричневой замшевой перчатке: — Прошу вас. Одну минуту повремените, я хочу проверить. Лейтенант Седых! — Здесь. — Посмотрите у себя. Квадрат девятнадцать пять. Сорок пять метров северо­северо­ восточнее отдельного дерева. Что у вас там замечено? Не   торопясь,   но   и   не   копаясь,   лейтенант   Седых   пододвигал   к   себе   планшетку, лежавшую на досках на уровне его груди, опускал немного припухшие, покрасневшие от недосыпания глаза и, покашляв, говорил: — Подбитый танк, вкопанный в землю и превращённый неприятелем в неподвижную огневую точку. — Откуда это известно? — По донесению разведки. — Правильно, верно, — быстро говорил капитан Ахунбаев, от нетерпения развязывал и завязывал на шее тесёмки плащ­палатки. — Моя разведка то же самое доносит. Значит, не может быть двух мнений. Смело можно наносить. — Всё же одну минуточку повремените, — говорил капитан Енакиев, подумав. Он наклонялся и заглядывал на край площадки вниз. — Сержант Егоров! — Здесь, товарищ капитан, — откликался сержант Егоров с лестницы. — Что   это   у   вас   там   за   подбитый   танк   на   квадрате   девятнадцать   пять?   Вы   не сочиняете? — Никак нет. — Лично видели? — Так точно. — Собственными глазами? — Так точно, собственными глазами. Туда шли — видел и на обратном пути видел. На том же месте стоит. — Так они что? Выходит, превратили его в неподвижную огневую точку? — Так точно. В неподвижную огневую точку. — Откуда это известно? — Они вокруг него производят земляные работы. — Закапывают? — Так точно. — А может быть, они хотят его вывезти? — Никак нет. Они к нему как раз, когда мы там были, боеприпасы на полуторке привезли. — Сами видели? — Так точно. Собственными глазами. Они ящики выгружали. Тогда же мы и засекли. — Хорошо. Больше ничего. — Точно! Точно! — радостно восклицал сквозь зубы капитан Ахунбаев и выставлял на карте маленький красный ромбик. А то вдруг, уточняя положение какой­нибудь цели, капитан Енакиев, сделав свой учтивый, но твёрдый останавливающий жест, опускался на колени перед стереотрубой и — как   казалось   капитану   Ахунбаеву,   очень   долго   —   рыскал   по   туманному,   слоистому горизонту, то и дело справляясь с картой и прикладывая к ней целлулоидный круг. В это время Ахунбаев готов был от нетерпения скрипеть зубами и не скрипел только потому, что слишком хорошо знал своего друга. Скрипи или не скрипи, всё равно не поможет. Достаточно   было   одного   взгляда   на   капитана   Енакиева,   на   его   старенькую,   но исключительно  опрятную,  ладно  пригнанную  шинель   с  чёрными  петлицами  и  золотыми пуговицами, на его твёрдую фуражку с лаковым ремешком, чёрным околышком и прямым квадратным   козырьком,   несколько   надвинутым   на   глаза,   на   его   фляжку,   аккуратно обшитую   солдатским   сукном,   на   электрический   фонарик,   прицепленный   ко   второй пуговице шинели, на его крепкие, но тонкие и во всякую погоду начищенные до глянца сапоги, чтобы понять всю добросовестность, всю точность и всю непреклонность этого человека. Утро было серое, холодное. Иней, выпавший на рассвете, хрупко лежал на земле и долго не таял. Он медленно испарялся в сыром синем воздухе, мутном, как мыльная вода. Деревья на опушке не шевелились. Но это впечатление было обманчиво. Верхушка сосны раскачивалась по кругу, а вместе с ней раскачивалась и площадка, словно это был плот, который плавно носит вокруг широкого медленного водоворота. Воздух всё время вздрагивал от пушечных выстрелов и разрывов. Это постоянное и неравномерное состояние воздуха можно было не только чувствовать. Его можно было как бы видеть. При каждом ударе в лесу встряхивались деревья, и жёлтые листья начинали сыпаться гуще, крутясь и колыхаясь. 3 Человеку   непривычному   могло   показаться,  что   идёт   большое   сражение   и   что   он находится   в   самом   центре   этого   сражения.   На   самом   же   деле   была   обычная артиллерийская перестрелка, не слишком даже сильная. Какая­нибудь батарея, наша или немецкая, желая пристрелять  новую цель, выпускала  несколько снарядов. Эту батарею сейчас же засекали наблюдатели противника, и тотчас по ней из глубины ударял какой­ нибудь специальный контрбатарейный взвод. За этим взводом, в свою очередь, начиналась охота. Таким образом, очень скоро на участке  заваривалась такая каша, что хоть уши затыкай ватой. Со всех сторон били орудия мелких калибров, ещё более мелких калибров, средних, калибров покрупнее, наконец, крупных, очень крупных, самых крупных, а иногда и сверхмощные пушки, еле слышно ухавшие глубоко в тылу и вдруг с неожиданным воем, скрежетом,   вихрем   низвергавшие   свои   колоссальные   снаряды   в   какой­нибудь   на   вид невинный   лесок,   над   которым   поднималась   в   воздух   вместе   с   кустами   и   деревьями   и обваливалась   вниз   скалистая   туча,   чёрная,   как   антрацит,   и   продёрнутая   в   середине молниями. Иногда откуда­то, с неожиданной стороны, врывался осколок, с силой ударялся в землю, делал рикошет, кружился, трещал, звенел, ныл, как волчок, и с отвратительным стоном уносился прочь, сбивая по пути с деревьев ветки и шишки. Однако люди, работавшие над картой на верхушке сосны, казалось, ничего этого не слышат   и   не   видят.   И   только   изредка,   когда   в   каком­нибудь   месте   огонь   особенно учащался, телефонист крутил ручку своего кожаного аппарата и негромко говорил: — Дай «Фиалку». Это «Фиалка»? Говорит «Стул». Проверка линии. Что у вас там делается?.. Пока всё тихо? Ну ладно. У нас тоже всё тихо. Воюйте дальше. До свидания. Когда наконец работа была окончена, капитан Ахунбаев сразу повеселел. Он быстро засунул   карту   в   полевую   сумку,   решительно   завязал   на   короткой   шее   тесёмки   плащ­ палатки,   вскочил   на   свои   короткие,   крепкие,   немного   кривые   ноги   и   крикнул   вниз вестовому: — Коня! Затем он посмотрел на часы: — Проверьте. У меня девять шестнадцать. У вас? — Девять четырнадцать, — сказал капитан Енакиев, скользнув взглядом по своей руке. Капитан   Ахунбаев   издал   короткий   торжествующий   гортанный   звук.   Его   глаза сузились, сверкнули глянцевой чернотой. — Отстаёшь, капитан Енакиев. — Никак   нет.   Я   не   отстаю.   У   меня   верно.   Это   вы   торопитесь…   по   своему обыкновению. — Зайцев, точное время! — азартно крикнул Ахунбаев. Телефонист сейчас же позвонил на командный пункт полка и доложил, что время девять часов четырнадцать минут. — Твоя взяла, бог войны, — миролюбиво сказал Ахунбаев и, приставив свои часы к часам Енакиева, перевёл стрелки. — Пусть будет на сей раз по­твоему. Прощай, комбат. Грубо шурша плащом, он единым духом, не сделав ни одной остановки, спустился мимо посторонившихся артиллеристов по обеим лестницам вниз, бросил карту адъютанту, вскочил на коня и умчался, осыпаемый жёлтыми листьями. После   этого   капитан   Енакиев   снял   со   своей   записной   книжки   тугой   резиновый поясок и перебрался к стереотрубе. В книжке были записаны цели. Все эти цели были пристреляны. Но капитану Енакиеву хотелось, чтобы они были пристреляны ещё лучше. Ему хотелось добиться, чтобы в случае надобности его батарея могла сразу, с первых же   выстрелов,   перейти   на   поражение,   не   тратя   драгоценного   времени   на   повторную пристрелку.   «Пройтись   по   целям»   не   представляло,   конечно,   никакого   труда.   Но   он боялся,   что   его   батарея,   выдвинутая   далеко   вперёд,   на   линию   пехоты,   и   хорошо спрятанная, может обнаружить себя раньше времени. Вся же задача заключалась именно в том, чтобы ударить совершенно неожиданно, в самый последний, решающий момент боя, и ударить   туда,   где   этого   меньше   всего   ожидают.   Такое   место,   по   мнению   капитана Енакиева,   было   на   правом   фланге   боевого   участка,   между   развилками   двух   дорог   и выходом в довольно глубокую балку, поросшую молодым дубняком. В   данный   момент   это   место   не   представляло   ничего   интересного.   Оно   было пустынно. На нём не было ни огневых точек, ни оборонительных сооружений. Обычно на полях сражений таких неинтересных, ничем не замечательных мест бывает довольно много. Сражение проходит мимо них, не задерживаясь. Капитан Енакиев это знал, но у него было сильное, точное воображение. В   сотый   раз   рисуя   себе   предстоящий   бой   во   всех   возможных   подробностях   его развития, капитан Енакиев неизменно видел одну и ту же картину: батальон Ахунбаева прорывает немецкую оборонительную линию и загибает правый фланг против возможной контратаки.   Потом   он   нетерпеливо   выбрасывает   свой   центр   вперёд,   закрепляется   на оборонительном   склоне   высотки,   против   развилки   дороги,   и,   постепенно   подтягивая резервы, накапливается для нового, решительного удара по дороге. Именно недалеко от этого   места,   между   развилкой   дороги   и   выходом   в   балку,   капитан   Ахунбаев   и останавливается.   Он   должен   там   остановиться,   так   как   этого   потребует   логика   боя: необходимо будет пополнить патроны, подобрать раненых, привести в порядок роты, а главное   —   перестроить   боевой   порядок   в   направлении   следующего   удара.   А   на   это необходимо хотя и небольшое, но всё же время. Не может быть, чтобы этой паузой не воспользовались   немцы.   Конечно,   они   воспользуются.   Они   выбросят   танки.   Это   самое лучшее   время   для   танковой   атаки.   Они   неожиданно   выбросят   свой   танковый   резерв, спрятанный в балке. А в том, что в балке будут спрятаны немецкие танки, капитан Енакиев почти не сомневался, хотя никаких положительных сведений на этот счёт не имел. Так говорило ему воображение, основанное на опыте, на тонком понимании манёвра и на том особом, математическом складе ума, который всегда отличает хорошего артиллерийского офицера,   привыкшего   с   быстротой   и   точностью   сопоставлять   факты   и   делать безошибочные выводы. «А может быть, всё же рискнуть, попробовать?» — спрашивал себя капитан Енакиев, подкручивая по глазам окуляры стереотрубы. Расплывчатый серый горизонт светлел, уплотнялся. Мутные очертания предметов принимали   предельно   чёткую   форму.   Панорама   местности   волшебно   приблизилась   к глазам и явственно расслоилась на несколько планов, выступавших один из­за другого, как театральные декорации. На первом плане, вне фокуса, мутно и странно волнисто выделялись верхушки того самого леса, где стояла сосна с наблюдательным пунктом. Даже один сук этой сосны, чудовищно   приближённый,   прямо­таки   лез   в   глаза   громадными   кистями   игл   и   двумя громадными шишками. За ним выступала полоса поля. По нижнему краю этого поля со стереоскопической ясностью   тянулась   волнистая   линия   нашего   переднего   края.  Все   его   сооружения   были тщательно   замаскированы,   и   только   очень   опытный   глаз   мог   открыть   их   присутствие. Капитан Енакиев не столько видел, сколько угадывал места амбразур, ходов сообщения, пулемётных гнёзд. По верхнему же краю поля так же отчётливо и так же подробно, но гораздо мельче, параллельно нашим окопам тянулись немецкие. И мёртвое пространство между ними было так сжато, так сокращено оптическим приближением, что казалось, будто его и вовсе не было.. Ещё   дальше   капитан   Енакиев   видел   водянистую   панораму   немецких   тылов.   Он прошёлся по ней вскользь. Быстро замелькали оголённые рощицы, сплющенные болотца, возвышенности, как бы наклеенные одна на другую, развалины домиков. И наконец капитан Енакиев вернулся к тому самому месту между развилкой дорог и узкой   щелью   оврага,   которое   было   занесено   в   его   записную   книжку   под   именем: «Дальномер 17». Он напряжённо всматривался в это ничем не примечательное, пустынное место, и его воображение — в который раз за сегодняшнее утро! — населяло это место движущимися цепями   Ахунбаева   и  маленькими  силуэтами  немецких   танков,  которые   вдруг  начинали один за другим выползать из таинственной щели оврага. «Или   лучше   не   стоит?» —  думал  Енакиев,  стараясь   как   можно   точнее   подвести фокус стереотрубы на это место. Это не была нерешительность. Это не было колебание. Нет. Он никогда не колебался. Не колебался он и теперь. Он взвешивал. Он хотел найти наиболее верное решение. Он хотел отдать себе полный отчёт в том, что же для него всё­ таки выгоднее: с наибольшей точностью пристрелять «цель номер семнадцать», хотя бы для этого  пришлось пойти на риск преждевременно обнаружить свою батарею, или до самой   последней   минуты   не   обнаруживать   батарею,   рискуя   в   критический,  даже,  быть может, решающий момент боя потерять несколько минут на корректировку. Но в это время внизу раздались голоса, лестница зашаталась, послышалось дробное позванивание   шпор   и   на   площадку   выскочил,   тяжело   дыша,   молодой   офицер,   почти мальчик,   со   смуглым   курносым   лицом   и   очень   чёрными   толстыми   бровями.   Это   был офицер связи. На его лице, которое изо всех сил старалось быть официальным и даже суровым, горела жаркая мальчишеская улыбка. Он стукнул шпорами, коротко бросил руку к козырьку, точно оторвал её с силой вниз, и подал капитану Енакиезу пакет. — Приказ по полку… — сказал он строго, но не удержался и, ярко сверкнув карими глазами, взволнованно добавил: — …о наступлении! — Когда? — спросил Енакиев. — В девять часов сорок пять минут. Сигнал — две ракеты синих и одна жёлтая. Там написано. Разрешите идти? Енакиев посмотрел на часы. Было девять часов тридцать одна минута. — Идите, — сказал он. Офицер   связи   стукнул   шпорами,   вытянулся,   бросил   руку   к   козырьку,   с   силой оторвал её вниз, повернулся кругом с такой чёткостью и щегольством, словно был не на верхушке дерева, а в столовой артиллерийского училища, и одним духом ссыпался вниз по лестницам, обрывая шпоры о перекладины и весело чертыхаясь. — Лейтенант Седых! — сказал Енакиев. — Я здесь, товарищ капитан. — Вы слышали? — Так точно. — Командный пункт здесь. Связь между мной и всеми взводами — телефонная. При движении вперёд наращивать проволоку без малейшей задержки. От взводов не отрываться ни на одну секунду. В случае нарушения телефонной связи дублируйте по радио открытым текстом. При командире каждой роты назначьте двух человек — один связной, другой наблюдатель. Обо всех изменениях обстановки доносить немедленно по проводу, по радио или ракетами. Задача ясна? — Так точно. — Вопросы есть? — Никак нет. — Действуйте. — Слушаюсь. Лейтенант Седых сошёл на одну ступеньку ниже, но остановился: — Товарищ   капитан,   разрешите   доложить.   Совсем   из   головы   выскочило.   Как прикажете поступить с мальчиком? — С каким мальчиком? Капитан Енакиев нахмурился, но тотчас вспомнил: — Ах да! Ему докладывали о мальчике, но он ещё не принял решения. — Так что же у вас там с мальчиком? Где он находится? — Пока у меня, при взводе управления. У разведчиков. — Очухался малый? — Будто ничего. — Что же он рассказывает? — Много чего говорит. Да вот сержант Егоров лучше знает. — Давайте сюда Егорова. — Сержант Егоров! — крикнул лейтенант Седых вниз. — К командиру батареи! — Здесь! — тотчас откликнулся Егоров, и его шлем, покрытый ветками, появился над площадкой. — Что там с вашим мальчиком? Как его самочувствие? Рассказывайте. Капитан Енакиев сказал не «докладывайте», а «рассказывайте». И в этом сержант Егоров, всегда очень тонко чувствующий все оттенки субординации, уловил позволение говорить по­семейному. Его утомлённые, покрасневшие после нескольких бессонных ночей глаза открыто и ясно улыбнулись, хотя рот и брови продолжали оставаться серьёзными. — Дело известное, товарищ капитан, — сказал Егоров. — Отец погиб на фронте в первые дни войны. Деревню заняли немцы. Мать не хотела отдавать корову. Мать убили. Бабка и маленькая сестрёнка померли с голоду. Остался один. Потом деревню спалили. Пошёл с сумкой собирать куски. Где­то на дороге попался полевым жандармам. Отправили силком в какой­то ихний страшный детский изолятор. Там, конечно, заразился паршой, поймал чесотку, болел сыпным тифом — чуть не помер, но всё же кое­как сдюжил. Потом убежал. Почитай, два года бродил, прятался в лесах, всё хотел через фронт перейти. Да фронт тогда далеко был. Совсем одичал, зарос волосами. Злой стал. Настоящий волчонок. Постоянно с собой в сумке гвоздь отточенный таскал. Это он себе такое оружие выдумал. Непременно хотел этим гвоздём какого­нибудь фрица убить. А ещё в сумке у него мы нашли букварь. Рваный, потрёпанный. «Для чего тебе букварь?» — спрашиваем. «Чтобы грамоте не разучиться», — говорит. Ну что вы скажете! — Сколько ж ему лет? — Говорит, двенадцать, тринадцатый. Хотя на вид больше десяти никак не дать. Изголодался, отощал. Одна кожа да кости. — Да, — задумчиво сказал капитан Енакиев. — Двенадцать лет. Стало быть, когда всё это началось, ему ещё девяти не было. — С детства хлебнул, — сказал Егоров вздыхая. Они помолчали, прислушиваясь к звукам артиллерийской перестрелки, которая стала заметно стихать, как это всегда бывает перед началом боя. Скоро наступила напряжённая, обманчивая тишина. — И что же, хороший паренёк? — спросил капитан Енакиев. — Замечательный мальчишка! Шустрый такой, смышлёный! — воскликнул Егоров уже совсем по­домашнему. Капитан нахмурился и отвернулся. Был когда­то и у капитана Енакиева мальчик, сын Костя, правда немного поменьше возрастом — теперь бы ему было семь лет. Были у капитана Енакиева молодая жена и мать. И всего этого он лишился в один день три года назад. Вышел из своей квартиры в Барановичах, по тревоге вызванный на батарею, и с тех пор больше не видел ни дома своего, ни сына, ни жены, ни матери. И никогда не увидит. Они   все   трое   погибли   по   дороге   в   Минск,   в   то   страшное   июньское   утро   сорок первого года, когда немецкие штурмовики налетели на беззащитных людей — стариков, женщин,   детей,  уходящих   пешком   по   минскому   шоссе   от   разбойников,   ворвавшихся   в родную страну. Об   их   гибели   рассказал   капитану   Енакиеву   очевидец,   его   старый   товарищ, случившийся в это время со своей частью возле шоссе. Он не передавал подробностей, которые были слишком ужасны. Да капитан Енакиев и не расспрашивал. У него не хватало духу расспрашивать. Но его воображение тотчас нарисовало картину их гибели. И эта картина уже никогда не покидала его, она всегда  стояла  перед глазами. Огонь, блеск, взрывы, рвущие  воздух  в клочья, пулемётные  очереди  в  воздухе, обезумевшая  толпа  с корзинами, чемоданами, колясками, узлами и маленький, четырёхлетний мальчик в синей матросской   шапочке,   валяющийся,   как   окровавленная   тряпка,   раскинув   восковые   руки между   корнями   вывороченной   из   земли   сосны.   Особенно   отчётливо   виделась   капитану Енакиеву эта синяя матросская шапочка с новыми лентами, сшитая бабушкой из старой материнской жакетки. В это лето, несмотря на свои тридцать два года, капитан Енакиев немного поседел в висках, стал суше, скучней, строже. Мало кто в полку знал о его горе. Он никому не говорил о нём. Но, оставаясь наедине с собой, капитан всегда думал о жене, о матери, о сыне. О сыне он думал всегда, как о живом. Мальчик рос в его воображении. Каждую минуту капитан знал точно, сколько бы ему сейчас было лет и месяцев, как бы он выглядел, что бы говорил, как бы учился. Сейчас его сын, конечно, уже умел бы читать и писать и его матросская шапочка ему бы уже не годилась.   Эта   шапочка   теперь   лежала   бы   у   матери   в   комоде   среди   других   вещей,   из которых его Костя уже вырос, и, возможно, из неё бабушка сделала бы теперь какую­ нибудь другую полезную вещь — мешочек для перьев или суконку для чистки ботинок. — Как его звать? — сказал капитан Енакиев. — Ваня. — Просто — Ваня? — Просто   Ваня, —   с   весёлой   готовностью   ответил   сержант   Егоров,   и   его   лицо расплылось в широкую, добрую улыбку. — И фамилия такая подходящая: Ваня Солнцев. — Ну так вот что, — подумав, сказал Енакиев, — надо будет его отправить в тыл. Лицо Егорова вытянулось. — Жалко, товарищ капитан. — То есть как это — жалко? — строго нахмурился Енакиев. — Почему жалко? — Куда же он денется в тылу­то? У него там никого нету родных. Круглый сирота. Пропадёт. — Не пропадёт. Есть специальные детские дома для сирот. — Так­то   оно,   конечно,   так, —   сказал   Егоров,   всё   ещё   продолжая   держаться семейного тона, хотя в голосе капитана Енакиева уже послышались твёрдые, командирские нотки. — Что? — Так­то   оно   так, —   повторил   Егоров,   переминаясь   на   шатких   ступенях лестницы. — А всё­таки, как бы это сказать, мы уже думали его у себя оставить, при взводе управления. Уж больно смышлёный паренёк. Прирождённый разведчик. — Ну, это вы фантазируете, — сказал Енакиев раздражённо. — Никак   нет,   товарищ   капитан.   Очень   самостоятельный   мальчик.   На   местности ориентируется всё равно как взрослый разведчик. Даже ещё получше. Он сам просится, «Выучите меня, говорит, дяденька, на разведчика. Я вам буду, говорит, цели разведывать. Я здесь, говорит, каждый кустик знаю». Капитан усмехнулся: — Сам просится… Мало что он просится. Не положено. Да и как мы можем взять на себя ответственность? Ведь это маленький человек, живая душа. А ну как с ним что­нибудь случится? Бывает на войне, что и подстрелить могут. Ведь так, Егоров? — Так точно. — Вот видите. Нет, нет. Рано ему ещё воевать, пусть прежде подрастёт. Ему сейчас учиться надо. С первой же машиной отправьте его в тыл. Егоров помялся. — Убежит, товарищ капитан, — сказал он неуверенно. — То есть как это — убежит? Почему вы так думаете? — "Если, говорит, вы меня в тыл начнёте отправлять, я от вас всё равно убегу по дороге". — Так и заявил? — Так и заявил. — Ну,   это   мы   ещё   посмотрим, —   сухо   сказал   капитан   Енакиев. —   Приказываю отправить его в тыл. Нечего ему здесь болтаться. Семейный разговор кончился. Сержант Егоров вытянулся: — Слушаюсь. — Всё, — сказал капитан Енакиев коротко, как отрубил. — Разрешите идти? — Идите. И  в  то  время,  когда  сержант  Егоров  спускался  по   лестнице, из­за  мутной  стены дальнего леса медленно вылетела бледно­синяя звёздочка. Она ещё не успела погаснуть, как по её следу выкатилась другая синяя звёздочка, а за нею третья звёздочка — жёлтая. — Батарея, к бою, — сказал капитан Енакиев негромко. — Батарея, к бою! — крикнул звонко телефонист в трубку. И это звонкое восклицание сразу наполнило зловеще притихший лес сотней ближних и дальних отголосков. 4 А в это время Ваня Солнцев, поджав под себя босые ноги, сидел на еловых ветках в палатке разведчиков и ел из котелка большой деревянной ложкой необыкновенно горячую и необыкновенно вкусную кротёнку из картошки, лука, свиной тушёнки, перца, чеснока и лаврового листа. Он ел с такой торопливой жадностью, что непрожёванные куски мяса то и дело останавливались   у   него   в   горле.   Острые   твёрдые   уши   двигались   от   напряжений   под косичками серых, давно не стриженных волос. Воспитанный в степенной крестьянской семье, Ваня Солнцев прекрасно знал, что он ест крайне неприлично. Приличие требовало, чтобы он ел не спеша, изредка вытирая ложку хлебом, и не слишком сопел и чавкал. Приличие требовало также, чтобы он время от времени отодвигал от себя котелок и говорил:   «Много   благодарен   за   хлеб,   за   соль.   Сыт,   хватит», —   и   не   приступал   к продолжению еды раньше, чем его трижды не попросят: «Милости просим, кушайте ещё». Всё это Ваня понимал, но ничего не мог с собой поделать. Голод был сильнее всех правил, всех приличий. Крепко держась одной рукой за придвинутый вплотную котелок, Ваня другой рукой проворно действовал ложкой, в то же время не отводя взгляда от длинных ломтей ржаного хлеба, для которых уже не хватало рук. Изредка   его   синие,   как   бы   немного   полинявшие   от   истощения   глаза   с   робким извинением поглядывали на кормивших его солдат. Их было в палатке двое: те самые разведчики, которые вместе с сержантом Егоровым подобрали   его   в   лесу.   Один   —   костистый   великан   с   добродушным   щербатым   ртом   и непомерно длинными, как грабли, руками, по прозвищу «шкелет», ефрейтор Биденко, а другой — тоже ефрейтор и тоже великан, но великан совсем в другом роде — вернее сказать, не великан, а богатырь: гладкий, упитанный, круглолицый сибиряк Горбунов с калёным румянцем на толстых щеках, с белобрысыми ресницами и светлой поросячьей щетиной на розовой голове, по прозвищу Чалдон. Оба великана не без труда помещались в палатке, рассчитанной на шесть человек. Во всяком случае, им приходилось сильно поджимать ноги, чтобы они не вылезали наружу. До войны Биденко был донбасским шахтёром. Каменноугольная пыль так крепко въелась в его тёмную кожу, что она до сих пор имела синеватый оттенок. Горбунов же был до войны забайкальским лесорубом. Казалось, что от него до сих пор крепко пахнет ядрёными, свежеколотыми берёзовыми дровами. И вообще весь он был какой­то белый, берёзовый. Они оба сидели на пахучих еловых ветках в стёганках, накинутых на богатырские плечи, и с удовольствием наблюдали, как Ваня уписывает крошёнку. Иногда,   заметив,   что   мальчик   смущён   своей   неприличной   прожорливостью, общительный и разговорчивый Горбунов доброжелательно замечал: — Ты,   пастушок,   ничего.   Не   смущайся.   Ешь   вволю.   А   не   хватит,   мы   тебе   ещё подбросим. У нас насчёт харчей крепко поставлено. Ваня ел, облизывал ложку, клал в рот большие куски мягкого солдатского хлеба с кисленькой каштановой корочкой, и ему казалось, что он уже давно живёт в палатке у этих добрых   великанов.   Даже   как­то   не   верилось,   что   ещё   совсем   недавно   —   вчера   —   он пробирался по страшному, холодному лесу один во всём мире, ночью, голодный, больной, затравленный, как волчонок, не видя впереди ничего, кроме гибели. Ему   не   верилось,   что   позади   были   три   года   нищеты,   унижения,   постоянного гнетущего страха, ужасной душевной подавленности и пустоты. Впервые   за   эти   три   года   Ваня   находился   среди   людей,   которых   не   надо   было опасаться.   В   палатке   было   прекрасно.   Хотя   погода   стояла   скверная,   пасмурная,   но   в палатку сквозь жёлтое полотно проникал ровный, весёлый свет, похожий на солнечный. Правда, благодаря присутствию великанов в палатке было тесновато, но зато как всё было аккуратно, разумно разложено и развешано. Каждая вещь помещалась на своём месте. Хорошо вычищенные и смазанные салом автоматы висели на жёлтых палочках, изнутри подпиравших палатку. Шинели и плащ­ палатки, сложенные ровно, без единой складки, лежали на свежих еловых и можжевёловых ветках. Противогазы и вещевые мешки, поставленные в головах вместо подушек, были покрыты   чистыми   суровыми   утиральниками.   При   выходе   из   палатки   стояло   ведро, покрытое   фанерой.   На   фанере   в   большом   порядке   помещались   кружки,   сделанные   из консервных   банок,   целлулоидные   мыльницы,   тюбики   зубной   пасты   и   зубные   щётки   в разноцветных   футлярах   с   дырочками.   Был   даже   в   алюминиевой   чашечке   помазок   для бритья, и висело маленькое круглое зеркальце. Были даже две сапожные щётки, воткнутые друг  в  друга  щетиной,  и  возле  них  коробочка ваксы.  Конечно,  имелся   там  же  фонарь «летучая мышь». Снаружи  палатка   была  аккуратно  окопана   ровиком, чтобы  не  натекала   дождевая вода. Все колышки были целы и крепко вбиты в землю. Все полотнища туго, равномерно натянуты. Всё было точно, как полагается по инструкции. Недаром же разведчики славились на всю батарею своей хозяйственностью. Всегда у них был изрядный неприкосновенный запас сахару, сухарей, сала. В любой момент могла найтись иголка, нитка, пуговица или добрая заварка чаю. О табачке нечего и говорить. Курево   имелось   в   большом   количестве   и   самых   разнообразных   сортов:   и   простая фабричная   махорка,   и   пензенский   самосад,   и   лёгкий   сухумский   табачок,   и   папиросы «Путина», и даже маленькие трофейные сигары, которые разведчики не уважали и курили в самых крайних случаях, и то с отвращением. Но не только этим славились разведчики на всю батарею. В первую голову славились они боевыми делами, известными далеко за пределами своей части. Никто не мог сравниться с ними в дерзости и мастерстве разведки. Забираясь в неприятельский тыл, они добывали такие сведения, что иной раз даже в штабе дивизии руками разводили. А начальник второго отдела иначе их и не называл, как «эти профессора капитана Енакиева». Одним словом, воевали они геройски. Зато и отдыхать после своей тяжёлой и опасной работы привыкли толково. Было их всего шесть человек, не считая сержанта Егорова. Ходили они в разведку большей частью парами через два дня на третий. Один день парой назначались в наряд, а один день парой отдыхали. Что же касается сержанта Егорова, то, когда он отдыхает, никто не знал. Нынче отдыхали Горбунов и Биденко, закадычные дружки и постоянные напарники. И, хотя с утра шёл бой, воздух в лесу ходил ходуном, тряслась земля и ежеминутно по верхушкам деревьев мело низким, оглушающим шумом штурмовиков, идущих на работу или с работы, оба разведчика безмятежно наслаждались вполне заслуженным отдыхом в обществе Вани, которого они уже успели полюбить и даже дать ему прозвище «пастушок». Действительно,  в  своих   коричневых   домотканых   портках,   крашенных   луковичной шелухой, в рваной кацавейке, с торбой через плечо, босой, простоволосый мальчик как нельзя больше походил на пастушонка, каким его изображали в старых букварях. Даже лицо его — тёмное, сухощавое, с красивым прямым носиком и большими глазами под шапкой волос, напоминавших соломенную крышу старенькой избушки, — было точь­в­точь как у деревенского пастушка. Опустошив котелок, Ваня насухо вытер его коркой. Этой же коркой он обтёр ложку, корку съел, встал, степенно поклонился великанам и сказал, опустив ресницы: — Премного благодарны. Много вами доволен. — Может, ещё хочешь? — Нет, сыт. — А то мы тебе ещё один котелок можем положить, — сказал Горбунов, подмигивая не без хвастовства. — Для нас это ничего не составляет. А, пастушок? — В меня уже не лезет, — застенчиво сказал Ваня, и синие его глаза вдруг метнули из­под ресниц быстрый, озорной взгляд. — Не хочешь — как хочешь. Твоя воля. У нас такое правило: мы никого насильно не заставляем, — сказал Биденко, известный своей справедливостью. Но   тщеславный   Горбунов,   любивший,   чтобы   все   люди   восхищались   жизнью разведчиков, сказал: — Ну, Ваня, так как же тебе показался наш харч? — Хороший харч, — сказал мальчик, кладя в котелок ложку ручкой вниз и собирая с газеты «Суворовский натиск», разостланной вместо скатерти, хлебные крошки. — Верно, хороший? — оживился Горбунов. — Ты, брат, такого харча ни у кого в дивизии   не   найдёшь.   Знаменитый   харч.   Ты,   брат,   главное   дело,   за   нас   держись,   за разведчиков. С нами никогда не пропадёшь. Будешь за нас держаться? — Буду, — весело сказал мальчик. — Правильно, и не пропадёшь. Мы тебя в баньке отмоем. Патлы тебе острижём. Обмундирование какое­нибудь справим, чтоб ты имел надлежащий воинский вид. — А в разведку меня, дяденька, будете брать? — Ив разведку тебя будем брать. Сделаем из тебя знаменитого разведчика. — Я,   дяденька,   маленький.  Я   всюду   пролезу, —  с   радостной   готовностью   сказал Ваня. — Я здесь вокруг каждый кустик знаю. — Это и дорого. — А из автомата палить меня научите? — Отчего же. Придёт время — научим. — Мне бы, дяденька, только один разок стрельнуть, — сказал Ваня, жадно поглядев на автоматы, покачивающиеся на своих ремнях от беспрестанной пушечной пальбы. — Стрельнёшь. Не бойся. За этим не станет. Мы тебя всей воинской науке научим. Первым долгом, конечно, зачислим тебя на все виды довольствия. — Как это, дяденька? — Это, братец, очень просто. Сержант Егоров доложит про тебя лейтенанту Седых. Лейтенант Седых доложит командиру батареи капитану Енакиеву, капитан Енакиев велит дать   в   приказе   о   твоём   зачислении.  С   того,  значит,  числа   на   тебя   и  пойдут   все   виды довольствия: вещевое, приварок, денежное. Понятно тебе? — Понятно, дяденька. — Вот как оно делается у нас, разведчиков… Погоди! Ты это куда собрался? — Посуду помыть, дяденька. Нам мать всегда приказывала после себя посуду мыть, а потом в шкаф убирать. — Правильно приказывала, — сказал Горбунов строго. — То же самое и на военной службе. — На   военной   службе   швейцаров   нету, —   назидательно   заметил   справедливый Биденко. — Однако ещё погоди мыть посуду, мы сейчас чай пить будем, — сказал Горбунов самодовольно. — Чай пить уважаешь? — Уважаю, — сказал Ваня. — Ну и правильно делаешь. У нас, у разведчиков, так положено: как покушаем, так сейчас же чай пить. Нельзя! — сказал Биденко. — Пьём, конечно, внакладку, — прибавил он равнодушно. — Мы с этим не считаемся. Скоро в палатке появился большой медный чайник — предмет особенной гордости разведчиков, он же источник вечной зависти остальных батарейцев. Оказалось, что с сахаром разведчики действительно не считались. Молчаливый   Биденко  развязал   свой  вещевой  мешок  и   положил   на «Суворовский натиск»   громадную   горсть   рафинада.   Не   успел   Ваня   и   глазом   мигнуть,   как   Горбунов бултыхнул в его кружку две большие грудки сахару, однако, заметив на лице мальчика выражение восторга, добултыхнул третью грудку. Знай, мол, нас, разведчиков! Ваня   схватил   обеими   руками   жестяную   кружку.   Он   даже   зажмурился   от наслаждения. Он чувствовал себя, как в необыкновенном, сказочном мире. Всё вокруг было сказочно.  И   эта   палатка,  как   бы   освещённая   солнцем   среди   пасмурного  дня,  и  грохот близкого   боя,   и   добрые   великаны,   кидающиеся   горстями   рафинада,   и   обещанные   ему загадочные   «все   виды   довольствия»   —   вещевое,   приварок,   денежное, —   и   даже   слова «свиная тушёнка», большими чёрными буквами напечатанные на кружке. — Нравится? — спросил Горбунов, горделиво любуясь удовольствием, с которым мальчик тянул чай осторожно вытянутыми губами. На этот вопрос Ваня даже не мог толково ответить. Губы его были заняты борьбой с чаем, горячим, как огонь. Сердце было полно бурной радости оттого, что он останется жить   у   разведчиков,   у   этих   прекрасных   людей,   которые   обещают   его   постричь, обмундировать, научить палить из автомата. Все слова смешались в его голове. Он только благодарно закивал головой, высоко поднял брови домиком и выкатил глаза, выражая этим высшую степень удовольствия и благодарности. — Ребёнок   ведь, —   жалостно   и   тонко   вздохнул   Биденко,   скручивая   своими громадными, грубыми, как будто закопчёнными пальцами хорошенькую козью ножку и осторожно насыпая в неё из кисета пензенский самосад. Тем временем звуки боя уже несколько раз меняли свой характер. Сначала они слышались близко и шли равномерно, как волны. Потом они немного удалились, ослабли. Но сейчас же разбушевались с новой, утроенной силой. Среди них послышался новый, поспешный, как казалось, беспорядочный грохот авиабомб, которые всё   сваливались   и   сваливались   куда­то   в   кучу,   в   одно   место,   как   бы   молотя   по вздрагивающей земле чудовищными кувалдами. — Наши пикируют, — заметил вскользь Биденко, прислушиваясь среди разговора. — Хорошо бьют, — одобрительно сказал Горбунов. Это продолжалось довольно долго. Потом   наступила   короткая   передышка.   Стало   так   тихо,   что   в   лесу   отчётливо послышался твёрдый звук дятла, как бы телеграфирующего по азбуке Морзе. Пока продолжалась тишина, все молчали, прислушивались. Потом издали донеслась винтовочная трескотня. Она всё усиливалась, крепчала. Её отдельные звуки стали сливаться. Наконец они слились. Сразу по всему фронту в десятках мест   застучали   пулемёты.   И   грозная   машина   боя   вдруг   застонала,   засвистела,   завыла, застучала, как ротационка, пущенная самым полным ходом. И в этом беспощадном, механическом шуме только очень опытное ухо могло уловить нежный, согласный хор человеческих голосов, где­то очень далеко певших «а­а­а…». — Пошла царица полей в атаку, — сказал Горбунов. — Сейчас бог войны будет ей подпевать. И, как бы в подтверждение его слов, опять со всех сторон ударили на разные лады сотни пушек самых различных калибров. Биденко долго, внимательно слушал, повернув ухо в сторону боя. — А нашей батареи не слыхать, — сказал он наконец. — Да, молчит. — Небось наш капитан выжидает. — Это как водится. Зато потом как ахнет… Ваня переводил синие испуганные глаза с одного великана на другого, стараясь по выражению их лиц понять, хорошо ли для нас то, что делается, или плохо. Но понять не мог. А спросить не решался. — Дяденька, — наконец сказал он, обращаясь к Горбунову, который казался ему добрее, — кто кого побеждает: мы немцев или немец нас? Горбунов засмеялся и слегка хлопнул мальчика по загривку: — Эх ты! Биденко же серьёзно сказал: — Ты бы, Чалдон, верно, сбегал бы к радистам на рацию, узнал бы, что там слышно. Но в это время раздались торопливые шаги человека, споткнувшегося о колышек, и в палатку, нагнувшись, вошёл сержант Егоров. — Горбунов! — Я. — Собирайся. Только что в пехотной цепи Кузьминского убило. Заступишь на его место. — Нашего Кузьминского? — Да, очередью из автомата. Одиннадцать пуль. Побыстрее. — Есть! Пока Горбунов, согнувшись, торопливо надевал шинель и набрасывал через голову снаряжение, сержант Егоров и ефрейтор Биденко молча смотрели на то место, где раньше помещался убитый сейчас разведчик Кузьминский. Место это ничем не отличалось от других мест. Оно было так же аккуратно — без единой морщинки — застлано зелёной плащ­палаткой, так же в головах стоял вещевой мешок, покрытый суровым утиральником; только на утиральнике лежали два треугольных письма   и   номер   разноцветного   журнала   «Красноармеец»,   принесённые   полевым почтальоном уже в отсутствие Кузьминского. Ваня видел Кузьминского только один раз, на рассвете. Кузьминский торопился на смену.   Так   же,   как   теперь   Горбунов,   Кузьминский,   согнувшись,   надевал   через   голову снаряжение и выправлял складки шинели из­под револьверной кобуры с большим кольцом медного шомпола. От   шинели   Кузьминского   грубо   и   вкусно   пахло   солдатскими   щами.   Но   самого Кузьминского Ваня рассмотреть не успел, так как Кузьминский сейчас же ушёл. Он ушёл, ни с кем не простившись, как уходит человек, зная, что скоро вернётся. Теперь все знали, что он уже никогда не вернётся, и молчаливо смотрели на его освободившееся место. В палатке стало как­то пусто, скучно и пасмурно. Ваня осторожно протянул руку и пощупал свежий, липкий номер «Красноармейца». Только   теперь   сержант   Егоров   заметил   Ваню;   мальчик   ожидал   увидеть   улыбку   и   сам приготовился   улыбнуться.   Но   сержант   Егоров   строго   взглянул   на   него,   и   Ваня почувствовал, что случилось что­то неладное. — Ты ещё здесь? — сказал Егоров. — Здесь, — виновато прошептал мальчик, хотя не чувствовал за собой никакой вины. — Придётся   его   отправить, —   сказал   сержант   Егоров,   нахмурясь   точно   так,   как хмурился капитан Енакиев. — Биденко! — Я! — Собирайся. — Куда? — Командир   батареи   приказал   отправить   мальчишку   в   тыл.   Доставишь   его   с попутной машиной во второй эшелон фронта. Там сдашь коменданту под расписку. Пусть он его отправит в какой­нибудь детский дом. Нечего ему у нас болтаться. Не положено. — На тебе! — сказал Биденко с нескрываемым огорчением. — Капитан Енакиев распорядился. — А жалко. Такой шустрый мальчик. — Жалко не жалко, а не положено. Сержант Егоров ещё больше нахмурился. Ему и самому было жаль расставаться с мальчиком. Про себя он ещё ночью решил оставить Ваню при себе связным и с течением времени сделать из него хорошего разведчика. Но   приказ   командира   не   подлежал   обсуждению.   Капитан   Енакиев   лучше   знает. Сказано — исполняй. — Не положено, — ещё раз сказал Егоров, властным и резким тоном подчёркивая, что вопрос решён окончательно. — Собирайся, Биденко. — Слушаюсь. — Ну, стало быть, так и так, — сказал Горбунов, выправляя складки шинели из­под обмявшейся,   потёртой   до   глянца   кобуры   нагана. —   Не   тужи,   пастушок.   Раз   капитан Енакиев приказал, надо исполнять. Такова воинская дисциплина. По крайней мере, хоть на машине прокатишься. Не так ли? Прощай, брат. И с этими словами Горбунов быстро, но без суеты вышел из палатки. Ваня   стоял   маленький,   огорчённый,   растерянный.   Покусывая   губы,   обмётанные лихорадкой, он смотрел то на одевавшегося Биденко, то на сержанта Егорова, который сидел на койке убитого Кузьминского с полузакрытыми глазами, бросив руки между колен, и, пользуясь свободной минутой, дремал. Оба они прекрасно понимали, что творится в душе мальчика. Только что, какие­ нибудь две минуты назад, всё было так хорошо, так прекрасно, и вдруг всё сделалось так плохо. Ах, какая чудесная, какая восхитительная жизнь начиналась для Вани! Дружить с храбрыми, великодушными разведчиками; вместе с ними обедать и пить чай внакладку, вместе с ними ходить в разведку, париться в бане, палить из автомата; спать с ними в одной палатке; получить обмундирование — сапожки, гимнастёрку с погонами и пушечками на погонах, шинель… может быть, даже компас и револьвер­наган с патронами… Три года жил Ваня, как бродячая собака, без дома, без семьи. Он боялся людей и всё время испытывал голод и постоянный ужас. Наконец он нашёл добрых, хороших людей, которые его спасли, обогрели, накормили, полюбили. И в этот самый миг, когда, казалось, всё стало так замечательно, когда он наконец попал в родную семью — трах! — и всего этого нет. Всё это рассеялось, как туман. — Дяденька, — сказал он, глотая слёзы и осторожно тронув Биденко за шинель, — а дяденька! Слушайте, не везите меня. Не надо. — Приказано. — Дяденька Егоров… товарищ сержант! Не велите меня отправлять. Лучше пусть я у вас буду жить, — сказал мальчик с отчаянием. — Я вам всегда буду котелки чистить, воду носить… — Не положено, не положено, — устало сказал Егоров. — Ну, что же ты, Биденко! Готов? — Готов. — Так бери мальчика и отправляйся. Сейчас как раз с полкового обменного пункта пятитонка со стреляными гильзами уходит обратным рейсом. Ещё захватите. А то наши на четыре   километра   вперёд   продвинулись.   Закрепляются.   Сейчас   начнут   тылы подтягиваться. Куда мы тогда малого денем? С богом! — Дяденька! — закричал Ваня. — Не положено, — отрезал Егоров и отвернулся, чтобы не расстраиваться. Мальчик понял, что всё кончено. Он понял, что между ним и этими людьми, которые ещё так недавно любили его, как родного сына, добродушно называли пастушком, теперь выросла стена. По выражению их глаз, по интонациям, по жестам мальчик чувствовал наверняка, что они   продолжают   его   любить   и   жалеть.   Но   так   же   наверняка   чувствовал   и   другое:   он чувствовал, что стена между ними непреодолима. Хоть бейся об неё головой. Тогда вдруг в душе мальчика заговорила гордость. Лицо его стало злым. Оно как будто   сразу   похудело.   Маленький   подбородок   вздёрнулся,   глаза   упрямо   сверкнули исподлобья. Зубы сжались. — А я не поеду, — сказал мальчик дерзко. — Небось поедешь, — добродушно сказал Биденко. — Ишь ты, какой злющий. «Не поеду»! Посажу тебя в машину и повезу — так поедешь. — А я всё равно убегу. — Ну,  брат,  это   вряд  ли.  От  меня  ещё   никто  не  убегал.  Поедем­ка  лучше,  а  то машину не захватим. Биденко легонько взял мальчика за рукав, но мальчик сердито вырвался: — Не трожьте, я сам. И, цепко перебирая босыми ногами, вышел из палатки в лес. А в лесу уже обозники увязывали на повозках кладь, водители заводили машины, солдаты   вытаскивали   из   земли   колья   палаток,   телефонисты   наматывали   на   катушки провод. Повар в белом халате поверх шинели торопливо рубил на пне топором ярко­красную баранину. Всюду валялись пустые ящики, солома, консервные банки с рваными краями, куски газет, и вообще всё говорило, что тылы уже тронулись следом за наступающими частями. 5 На другой день поздно вечером Биденко вернулся в свою часть. Он был очень злой и голодный. За   это   время   на   фронте   произошли   большие   перемены.   Наступление   быстро разворачивалось. Преследуя врага, армия продвинулась далеко на запад. Там, где вчера шёл бой, сегодня размещались вторые эшелоны. Там, где вчера стояли вторые эшелоны, сегодня было тихо, пустынно. А передний край проходил там, где ещё вчера у немцев были глубокие тылы. Лес остался далеко позади. Сражение, начавшееся в нём, теперь продолжалось на открытом месте, среди полей, болот и небольших холмов, поросших кустарником. На этот раз команда разведчиков помещалась уже не в палатке, а занимала немецкий офицерский блиндаж — прекрасное, солидное сооружение, крытое толстыми брёвнами в четыре наката и обложенное сверху дёрном. Хозяйственные   разведчики   высмотрели   себе   этот   блиндаж   ещё   тогда,   когда   он находился   в   немецком   расположении   и   в   нём   ещё   жили   немецкие   офицеры.   Засекая немецкие огневые позиции, разведчики на всякий случай засекли и этот блиндаж, который им уже тогда очень понравился. Когда Биденко, никого по дороге не расспрашивая и единственно руководствуясь своим безошибочным чутьём разведчика, добрался до блиндажа, было уже совсем темно. На западном горизонте раскатисто гремело, рычало. Там беспрерывно вспыхивали и подёргивались, отражаясь в зловещих тучах, длинные багровые сполохи. Спустившись   вниз   по   земляным   ступеням,   обшитым   тёсом,   Биденко   вошёл   в просторный блиндаж. Первое, что бросилось ему в глаза, была новая карбидная лампа, лившая   из­под   потолка   очень   яркий,   но   какой­то   едкий,   химический,   мертвенно­ зеленоватый свет. Видно, немцы второпях не успели её унести. В стенах, в специальных деревянных нишах, аккуратно рядами, как книги, стояли немецкие ручные гранаты с длинными деревянными ручками. Посередине   стоял   крепкий   обеденный   стол,   вбитый   в   землю.   В   углу   топилась докрасна раскалённая чугунная немецкая походная печка, и рядом с ней был небольшой запасец дров, приготовленный тоже немцами. Как видно, немцы устраивались здесь прочно, по­хозяйски, рассчитывали зимовать. Во   всяком  случае,  они   даже   повесили   на  стене   картину  в  деревянной   раме.  Это  была большая раскрашенная фотография красивого домика с готической крышей, окружённого ярко   цветущими   яблонями.   Через   всю   эту   слащавую   бело­розовую   картинку   тянулась красная печатная надпись: «Фрюлинг им Дейчланд», что значило: «Весна в Германии». Во всём же остальном блиндаж уже имел вполне обжитый русский вид: в головах коек, застланных без единой морщинки русскими артиллерийскими шинелями, попонами и палатками, стояли зелёные вещевые мешки, покрытые чистыми утиральниками; на печке грелся знаменитый медный чайник; на столе, покрытом листками «Суворовского натиска», вокруг большой буханки хлеба в строгом порядке были разложены деревянные ложки и расставлены кружки, а хорошо вычищенное, жирно смазанное русское оружие висело в углах под зелёными русскими шлемами. В   блиндаже   было   полно   народу.   Был   тот   редкий   случай,   когда   все   разведчики собрались вместе. Биденко также заметил и много посторонних. Это были знакомые и земляки   из   других   взводов.   Они   пришли   к   хлебосольным,   зажиточным   разведчикам покурить хорошего табачку и попить чайку внакладку из знаменитого чайника. Судя   по   всему   этому,   Биденко   понял,   что   за   время   его   отсутствия   в   дивизии произошла смена частей и что их батарея в данное время находится в резерве. Почти все курили, и в жарко натопленном блиндаже стоял тот самый крепкий солдатский дух, о котором принято говорить: «Хоть топор вешай». — А,   здорово,   Вася! —   увидев   дружка,   сказал   Горбунов,   который   в   это   время занимался своим любимым делом — угощал гостей. Прижав к животу буханку, он нарезал толстые ломти хлеба. — Ну как, сдал мальчика? Садись к столу. Аккурат к чаю попал. Он был без гимнастёрки, в одной бязевой сорочке, в расстёгнутом вороте которой виднелась могучая, жирная, розовая грудь. — А мы, брат, нынче в резерве. Гуляем. Раздевайся, Вася, грейся. Вот твоя койка, я её убрал. Ну, как тебе показалась наша новая квартира? Такой, брат, квартиры ни у кого во всей дивизии не сыщешь. Особенная! Биденко молча разделся, подошёл к своей койке, сердито кинул на неё снаряжение и шинель, присел на корточки перед печкой и протянул к ней большие чёрные руки. — Ну, что там слыхать в штабе фронта, Вася? Немцы ещё мира не запросили? Биденко молчал, ни на кого не глядя и хмуро посапывая. — Может, закуришь? — сказал Горбунов, заметив, что дружок его сильно не в духе. — А, пошло оно всё к чёрту! — неожиданно пробормотал Биденко, пошёл к своей койке и вяло на неё повалился животом. Было ясно, что с Биденко случилась какая­то неприятность, но проявлять излишнее любопытство к чужим делам считалось у разведчиков крайне неприличным. Раз человек молчит, значит, не считает нужным говорить. А раз не считает нужным, то и не надо. Захочет — сам расскажет. И нечего человека за язык тянуть. Поэтому   Горбунов,  ничуть   не   обидевшись   и   сделав  вид,  что   ничего   не  замечает, хлопотал по хозяйству, продолжая рассказывать батарейцам о том, как его вчера чуть не убило в пехотной цепи, где он заступил на место убитого Кузьминского. — Я, понимаешь ты, как раз взялся за ракетницу. Собираюсь давать одну зелёную, чтобы наши перенесли огонь немного подалее. Как вдруг она рядом со мной как хватит! Прямо­таки под самыми ногами разорвалась. Меня воздухом как шибанёт! Совсем с ног сбило. Не пойму, где верх, где низ. Даже в голове на одну минуту затемнилось. Открываю глаза, а земля — вот она, тут возле самого глаза. Выходит дело — лежу. — Горбунов захохотал счастливым смехом. — Чувствую — весь побит. Ну, думаю, готово дело. Не встану. Осматриваю себя — ничего такого не замечаю. Крови нигде на мне нет. Это меня, стало быть, соображаю, землёй побило. Но зато на шинели шесть штук дырок. На шлеме вмятина с кулак. И, понимаешь ты, каблук на правом сапоге начисто оторвало. Как его и не бывало. Всё равно как бритвой срезало. Бывает же такая чепуха! А на теле, как на смех, ни одной царапины. Вот оно, как снесло каблук. Глядите, ребята. Радостно улыбаясь, Горбунов показал гостям попорченный сапог. Гости внимательно его осмотрели. А некоторые даже вежливо потрогали руками. — Да, собачье дело, — заметил один деловито. — Бывает, —   сказал   другой,   искоса   поглядывая   на   рафинад,   который   Горбунов выкладывал   на   стол. —   И   то   же   самое   и   с   нами   было.   Когда   мы   под   Борисовом форсировали Березину, у нас во взводе у красноармейца Тёткина осколком поясной ремень порезало. А его самого даже не задело. Этого никогда не учтёшь. — Кузьма, —   сказал   вдруг   Биденко   со   своей   койки   натужным   голосом тяжелобольного человека, — слышишь, Кузьма, а где сержант Егоров? — Сержант   Егоров   нынче   дежурный, —   ответил   Горбунов, —   пошёл   посты проверять. — Поди, скоро вернётся? — Грозился к чаю поспеть. — Так, — сказал Биденко и закряхтел, как от зубной боли. В этом кряхтенье явно слышалась просьба посочувствовать. — Ты что маешься? — равнодушно сказал Горбунов, всем своим видом показывая, что спрашивает не столько из любопытства, сколько из простой, холодной вежливости. — А, пошло оно всё к чёрту! — вдруг опять мрачно сказал Биденко. — Выпей чаю, — сказал Горбунов, — может, полегчает. Биденко сел на табурет перед столом, но до кружки не дотронулся. Он долго молчал, повернув глаза к печке. — Понимаешь,   какая   получилась   петрушка, —   наконец   сказал   он   неестественно высоким голосом, стараясь придать ему насмешливый оттенок. — Не знаю прямо, как и докладывать буду сержанту Егорову. — А что? — Не выполнил приказание. — Как так? — Не довёз малого до штаба фронта. — Шутишь! — Верно говорю. Прохлопал. Ушёл. — Кто ушёл? — Да малый же этот. Ваня наш. Пастушок. — Стало быть, убежал по дороге? — Убежал. — От тебя? — Ага. Горбунов некоторое время молчал, а потом вдруг так и затрясся от хохота всем своим большим, жирным телом. — Как же это ты так сплоховал, Вася, а? Ну, погоди. Придёт Егоров, он тебе даст дрозда! Как же это получилось? — Так и получилось. Убежал, да и всё. — Вот   тебе   и   знаменитый   разведчик!   «От   меня, —   хвалился, —   ещё   никто   не уходил», — а мальчишка ушёл. Ай да Ваня! Ай да пастушок! — Толковый ребёнок, — с вялой улыбкой сказал Биденко. — Да   уж   видно,   что   толковый,   коли   такого   профессора   объегорил.   Ты   всё   же расскажи, Вася, путём, как дело­то было. — Убежал и убежал. Чего там рассказывать. — А всё­таки. Ты, брат, всю правду докладывай. Всё равно дознаемся. — А, пошло оно к чёрту! — сказал Биденко, безнадёжно махнув рукой, отправился на свою койку, лёг к стене лицом, и больше ничего от него добиться не удалось. И   только   впоследствии   стали   известны   все   подробности   этого   беспримерного происшествия. 6 Едва грузовик, позванивая пустыми гильзами и подпрыгивая по корням, проехал по лесу   километров   пять,   как   Ваня   вдруг   схватился   руками   за   высокий   борт,   сделал отчаянное лицо и сиганул из машины, кувыркнувшись в мох. Это произошло так быстро и так неожиданно, что Биденко сначала даже потерялся. В первую секунду ему показалось, что мальчика вытряхнуло на повороте. — Эй там, полегче! — крикнул Биденко, застучав кулаками в кабину водителя. — Остановись, чёрт! Мальчика потеряли. Пока   водитель   тормозил   разогнавшуюся   машину,   Биденко   увидел,   как   мальчик вскочил на ноги, подхватил свою торбу и побежал что есть мочи в лес. — Эй! Эй! — отчаянным голосом закричал ефрейтор. Но Ваня даже не оглянулся. Мелькая руками и ногами, как мельница, он лупил сломя голову по кустам и кочкам, пока не скрылся в пёстрой чаще. — Ваня­а­а! — крикнул Биденко, приложив громадные руки ко рту. — Пастушо­о­ ок! Погоди­и­и! Но Ваня не откликался, и только гулкое лесное эхо, пересчитав по пути деревья, прилетело назад откуда­то сбоку: «А­о­и! А­о­и!» — Ну,  погоди,  чертёнок, —  сердито   сказал   Биденко   и,  попросив   водителя   чуток подождать, большими шагами, треща по валежнику, отправился в лес за Ваней. Он не сомневался, что поймает мальчика очень скоро. В самом деле, много ли труда стоит   старому,   опытному   разведчику,   одному   из   самых   знаменитых   «профессоров» капитана Енакиева, отыскать в лесу убежавшего мальчишку? Смешно об этом и говорить. На   всякий   случай   покричав   во   все   стороны,   чтобы   Ваня   не   валял   дурака   и возвращался, ефрейтор Биденко приступил к поискам по всем правилам военной науки. Прежде всего он определился по компасу, для того чтобы в любой момент без труда найти   место,   где   он   оставил   грузовик.   Затем   он   повернул   линейку   компаса   по   тому направлению, в котором скрылся мальчик. Однако по азимуту Биденко не пошёл, так как хорошо   знал,   что,   двигаясь   в   лесу   без   компаса,   мальчик   непременно   начнёт   забирать вправо. Это Биденко хорошо знал по опыту. Двигаясь без компаса в темноте или в условиях ограниченной видимости, человек всегда начинает кружить по ходу часовой стрелки. Поэтому   Биденко,   немного   подумав   и   сообразившись   с   временем,   повернул несколько направо и бесшумно пошёл мальчику наперехват. «Там­то я тебя, голубчика, и сцапаю», — не без удовольствия думал Биденко. Он живо представил себе, как он бесшумно выползет из­за куста перед самым носом Вани, возьмёт его за руку и скажет: «Хватит, дружок. Погулял в лесу — и будет. Пойдём­ ка обратно в машину. Да смотри у меня, больше не балуй. Потому что всё равно ничего не получится. Не родился ещё на свете тот человек, который бы ушёл от ефрейтора Биденко. Так себе это и заметь раз навсегда». И Биденко весело улыбался этим своим приятным мыслям. По правде сказать, ему не хотелось  отвозить  мальчика  в  тыл.  Уж  очень  ему  нравился  этот  синеглазый,  заросший русыми волосами, худенький, вежливый и вместе с тем гордый, а временами даже и злой парнишка, настоящий «пастушок». Ваня вызывал в душе у Биденко очень нежное, почти отцовское чувство. Были в нём и жалость, и гордость, и страх за его судьбу. Было и ещё что­то, чего Биденко и сам не вполне понимал. Ваня как­то незаметно напоминал ефрейтору Биденко его самого, когда он был ещё совсем маленький и его посылали пасти коров. Смутно вспомнилось раннее утро, туман, разлитый, как молоко, по ярко­зелёному лугу.   Вспоминались   разноцветные   искорки   росы   —   ярко­зелёные,   ярко­фиолетовые, огненно­красные — и в руках у него вырезанная из бузины сопилка, из которой он выдувал такие чистые, такие нежные, весёлые и вместе с тем однообразные звуки. Особенно же ему полюбился Ваня после того, как он на полном ходу выпрыгнул из машины. «Смелый,   чертёнок!   Ничего   не   боится.   Настоящий   солдат, —   думал   Биденко. — Жалко, очень жалко его отвозить. Да ничего не поделаешь. Приказано». Размышляя   таким   образом,  разведчик   всё   шёл  да   шёл,   углубляясь   в  лес.  По   его расчётам, он уже давно должен был встретить мальчика. Но мальчик не показывался. Биденко часто останавливался, прислушиваясь к тишине осеннего леса. Впрочем, его опытному   слуху   лес   не   казался   совсем   тихим.   Биденко   различал   в   лесу   множество различных, еле уловимых звуков. Но среди них ни разу не услышал он звука человеческих шагов. Мальчик пропал. Нигде   не   было   ни   малейших   его   следов.   Напрасно   Биденко   осматривал   каждый кустик, каждый ствол. Напрасно он ложился на землю, изучая опавшие листья, травинки и мох. Нигде ничего. Можно было подумать, что мальчик шёл по воздуху. Биденко   готов  был   поручиться,  что   ни   один   даже   самый   искусный   разведчик  не прошёл бы так незаметно. В некотором смущении Биденко бродил по лесу, меняя направление. Он ломал себе голову над необъяснимым отсутствием всяких следов мальчика. Один раз он даже унизился до того, что маленько покричал лживым, бабьим голосом: — Ванюшка­а­а! Ау­у­у! Полно балова­а­ать! Пора еха­а­ать! И тут же сам себе стал противен. Он посмотрел на часы и увидел, что ищет мальчика уже больше двух часов. Тогда ему стало ясно, что мальчик ушёл, что его уже не вернёшь. Никогда в жизни старый разведчик не испытывал ещё такого конфуза. Как же он теперь будет докладывать сержанту Егорову? Как он ему в глаза посмотрит? О товарищах и говорить нечего: засмеют. Впору хоть сквозь землю провалиться. Но делать было нечего. Не бродить же здесь до ночи, как леший. Биденко справился с компасом и, кряхтя, пошёл обратно к машине. Однако машины, как   он   того   и   ожидал,   уже   не   было.   Она   уехала.   Водитель,   имеющий   срочное   боевое задание, не имел права дожидаться так долго. Да, в сущности, машина была теперь и ни к чему. Приходилось возвращаться. Но, прежде чем тронуться в обратный путь, Биденко решил покурить и перемотать портянки. Он отыскал в лесу подходящий пенёк и сел на него. Но только он сделал козью ножку и, осторожно потряхивая кисет, стал насыпать махорку, как вдруг что­то зашуршало по веткам, и сверху ему на голову свалился какой­то предмет. Ему показалось, что это какая­то птица. Но, посмотрев, Биденко ахнул. Это был тот самый старый букварь без переплёта, который носил в своей торбе пастушок. Тогда Биденко посмотрел вверх и увидел на самой верхушке, среди зелёных ветвей, знакомые коричневые домотканые портки, из которых торчали босые ноги, грязные, как картошка. В тот же миг Биденко вскочил как ужаленный, швырнул на землю кисет с махоркой, недоделанную козью ножку и даже приготовленную зажигалку и в одну минуту был уже на дереве. Ваня не шевелился. Биденко подтянулся к нему на руках и увидел, что мальчик спит. Он сидел верхом на жёлто­розовом смолистом суку, обняв тоненький чешуйчатый лиловый ствол, и, прислонив к нему голову, спал глубоким детским сном. Тень ресниц лежала на его голубоватых щеках, а на губах, обмётанных лихорадкой, застыла чуть заметная невинная улыбка. При этом мальчик даже немного похрапывал. Биденко  сразу понял  всё. Пастушок  обвёл его  вокруг  пальца  самым  невинным  и самым простым образом. Вместо того чтобы бегать от разведчика по всему лесу, Ваня поступил наоборот: сейчас же, как только скрылся из виду, взобрался на высокое дерево и решил пересидеть суматоху, а потом спокойно спуститься вниз и уйти своей дорогой. Если бы не букварь, упавший из распоровшейся торбы, несомненно так бы оно и было. «Ах, хитрый! Ну же, я вам скажу, и лисица! Ничего не скажешь — силён!» — с восхищением подумал Биденко, любуясь Ваней. Биденко осторожно и крепко обнял мальчика за плечи, близко заглянул в его спящее лицо и ласково сказал: — Пойдём­ка,   брат   пастушок,   вниз.   Ваня   быстро   открыл   глаза,   увидел   солдата, рванулся. Но Биденко держал его крепко. Мальчик сразу понял, что ему не вырваться. — Ладно уж, — сказал он сумрачным голосом, хрипловатым со сна. 7 Минут   через   пять,   подобрав   букварь,   махорку   и   зажигалку,   они   шли   по   лесу, разыскивая дорогу, где можно было сесть на попутную машину, идущую во второй эшелон фронта. Ваня шёл впереди, а Биденко — на шаг сзади, ни на секунду не спуская с мальчика глаз. — Хватит, дружок, — говорил Биденко назидательно, — погулял в лесу — и будет. Потому   что   всё   равно   ничего   не   получится.   Не   родился   ещё   на   свете   такой   человек, который бы от меня ушёл. Так себе это и запомни. — Неправда   ваша, —   сердито   отвечал   Ваня   не   оборачиваясь. —   Кабы   не   мой букварь, вы бы меня сроду не поймали. — Небось поймал бы. — Неправда ваша. — Верно говорю. От меня ещё никто не уходил. — А я ушёл. — Не ушёл бы. — Если бы да кабы. — Вот тебе и «да кабы»! — Неправда ваша. — Заладил одно. — Неправда ваша. Неправда ваша, — упрямо повторял Ваня. — Весь бы лес прочесал, а нашёл. — Чего же вы не прочесали? — Стало быть, не прочесал. Много будешь спрашивать — язык измочалишь. Я бы тебя по приметам нашёл. — Чего же вы меня не нашли? — Я тебя нашёл. — Неправда ваша. Я вас хитрее. Вы меня по компасу искали — и то не нашли. — Чего языком треплешь? Когда я тебя по компасу искал? — А вот искали! Вы меня не видели, а я с дерева вас видел. — Чего же ты видел? — Видел, как вы на мой след компас направляли. «Вот чертёнок, всё он замечает!» — подумал Биденко почти с восхищением. Но сказал строго: — Это, брат, не твоего ума дело. Я только по компасу определялся, чтобы машину не потерять. А тебя это не касается. Тут Биденко немного покривил душой. Но это ему всё равно не помогло. — Неправда   ваша, —  сказал  Ваня   неумолимо. —  Вы   меня   по   компасу   ловили.  Я знаю. Только вам это не удалось, потому что я вас обхитрил. А я бы вас без всякого компаса за полчаса нашёл в каком хотите лесу, хоть днём, хоть ночью. — Ну, браток, это ты чересчур хватил. — Давайте спорить. — Стану я ещё с тобой спорить! Молод. — Ну давайте так испытаем. Без спора. Вы мне завяжите чем­нибудь глаза да уйдите от меня в лес. А я минут через пяток начну вас искать. — Ну и не найдёшь. — А вот найду. — Никогда! — Испытаем. — А   ну,   давай! —   воскликнул   Биденко,   в   котором   вдруг   вспыхнул   азарт разведчика. — Нипочём не найдёшь. Погоди, — сказал он вдруг подозрительно. — Это что же получается? Я от тебя в лес уйду, а ты в это время от меня опять убежишь? Э, нет, малый, больно ты хитёр, как я на тебя посмотрю. Ваня усмехнулся: — Боитесь, что уйду? — Ничего   я   не   боюсь, —  хмуро   сказал   Биденко, —  а  просто   чересчур   много   ты болтаешь. Через тебя у меня уже голова болит. — Вы не бойтесь, — сказал мальчик весело, — я от вас и так всё равно уйду. И такая глубокая уверенность, такое непреклонное решение послышалось ефрейтору Биденко в этих весёлых словах, что он хотя и промолчал, но решил про себя всё время быть начеку. А мальчику как вожжа попала под хвост. Он бодро топал впереди Биденко своими крепкими босыми  ногами и,  как бы  платя  за обиду, которую  ему нанесли разведчики, вызывающе повторял: — Вот уйду! Хоть вы меня привяжите к себе. Вот всё равно уйду. — А что ж ты думаешь? И привяжу. У меня это недолго. Посмотрим, как ты тогда уйдёшь. Биденко задумался. — Ей­богу, — вдруг решительно сказал он, — вот возьму верёвку и привяжу! У Биденко действительно, как у каждого запасливого разведчика, всегда при себе имелось   метров   пять   тонкой   и   крепкой   верёвки.   И   он   начал   подумывать   всерьёз,   не привязать ли Ваню к себе, когда они сядут в машину. Ехать предстояло довольно далеко. В дороге можно было бы хорошо вздремнуть. А как тут вздремнёшь, если мальчишка может каждую минуту сигануть через борт! «А что, в самом деле, — подумал Биденко, — привяжу — и кончено дело. А потом, как приедем на место, отвяжу. Ничего с ним не сделается». И действительно, когда вышли на дорогу и забрались в попутную машину, Биденко достал из кармана аккуратно свёрнутую верёвку. — Ну,  держись,  пастушок,   сейчас   я   тебя   привязывать   буду, —  весело   сказал   он, стараясь разыграть дело в шутку, чтобы не оскорбить мальчика. Но  Ваня и  не  подумал  обидеться.  Он  легко  принял  этот  якобы шутливый  тон и ответил в таком же духе: — Привязывайте, дяденька, привязывайте. Только сделайте узел покрепче, чтобы я не развязал. — Моего, брат, узла не развяжешь: у меня двойной морской. С этими словами Биденко крепко, но не больно привязал конец верёвки двойным морским  узлом  к  Ваниной  руке повыше  локтя,  а другой  конец  обмотал   вокруг  своего кулака. — Теперь, брат пастушок, плохо твоё дело. Не убежишь. Мальчик   промолчал.   Он   прикрыл   ресницами   глаза,   в   которых   неистово   прыгали синие искры. Грузовик   попался   очень   хороший,   большой,   крытый   брезентом   —   новенький американский «студебеккер». Он шёл порожняком до самого места. Сперва Биденко и Ваня   были   в   нём   единственные   пассажиры.   Они   очень   удобно   устроились   на   пустых мешках, у самой кабинки водителя, где совсем не трясло. Биденко несколько раз пытался заговаривать с мальчиком, но Ваня всё время упорно молчал. «Смотрите   пожалуйста,   какой   гордый! —   думал   с   умилением   Биденко. — Маленький,   а   злой.   Самостоятельный   у   паренька   характер.   Видать,   немало   хлебнул   в жизни». И ему опять стали представляться далёкие картины его детства. Тем временем у каждого контрольно­проверочного пункта в машину подсаживались всё новые и новые люди. Скоро машина переполнилась. Здесь были солдаты с переднего края, только что из боя. Их сразу можно было узнать по   шлемам   и   коротким   грязным   плащ­палаткам,   завязанным   на   шее   и   висящим   сзади длинным углом. Были   два  интенданта   в  тесных   шинелях   с  узкими   серебряными  погончиками  и  в новеньких, твёрдых фуражках. Была девушка из Военторга, в макинтоше, в коротких кирзовых сапогах, с круглым пунцовым лицом, выглядывающим из платка, завязанного по­бабьи, как кочан капусты. Было несколько весёлых лётчиков­истребителей. Они всё время курили папиросы из толстых   прозрачных   портсигаров,   сделанных   на   авиационном   заводе   из   отходов бронестекла. Была женщина — военный хирург, толстая, пожилая, в круглых очках и в синем берете, плотно натянутом на седую, коротко остриженную голову. Словом, были все те люди, которые обычно передвигаются по военным дорогам на попутных машинах. Стемнело. По   брезентовой   крыше   зашумел   дождь.   Ехать   было   ещё   далеко.   И   люди   стали помаленьку засыпать, устраиваясь кто как мог. Стал засыпать и ефрейтор Биденко, положив под голову кулак с намотанной на него верёвкой. Однако сон его был чуток. Время от времени он просыпался и подёргивал за верёвку. — Ну, что вам надо? — сонно отзывался Ваня. — Я ещё тут. — Спишь, пастушок? — Сплю. — Ладно. Спи. Это я так: проверка линии. И Биденко засыпал опять. Один раз ему почудилось вдруг, что Вани возле него нет. Сел, торопливо подёргал за верёвку, но не получил никакого ответа. Холодный пот прошиб ефрейтора. Он вскочил на колени и засветил электрический фонарик, который всё время держал наготове. Нет. Ничего. Всё в порядке. Ваня по­прежнему спал рядом, прижав к животу колени. Биденко посветил ему в лицо. Оно было спокойно. Сон его был так крепок, что даже свет электрического фонарика, наставленного в упор, не мог его разбудить. Биденко потушил фонарик и вспомнил ту ночь, когда они нашли Ваню. Тогда ему тоже посветили в лицо фонариком. Но какое у него тогда было лицо: измученное, больное, костлявое,   страшное.   Как   он   тогда   сразу   весь   вздрогнул,   встрепенулся.   Как   дико открылись его глаза. Какой ужас отразился в них. Ведь   это   было   всего   несколько   дней   тому   назад.   А   теперь   мальчик   спит   себе спокойно и видит приятные сны. Вот что значит попасть наконец к своим. Верно люди говорят, что в родном доме и стены лечат. Биденко лёг и под мерное подскакивание грузовика снова задремал. На этот раз он проспал довольно долго и спокойно. Но всё же, проснувшись, не забыл подёргать за верёвку. Ваня не откликался. «Спит небось, — подумал Биденко. — Утомился». Биденко перевернулся на другой бок, немножко опять поспал, потом опять на всякий случай подёргал верёвку. — Слушайте,   я   не   понимаю,   что   тут   делается?   Когда   это   наконец   кончится? — раздался в темноте сердитый женский бас. — Почему ко мне привязали какую­то верёвку? Почему меня дёргают? Кто мне всё время не даёт спать? Биденко похолодел. Он зажёг электрический фонарик, и в глазах у него потемнело. Мальчика не было а верёвка   была   привязана   к   сапогу   женщины­хирурга,   которая   сидела   на   полу,   грозно сверкая очками, в упор освещёнными электрическим фонариком. — Эй, остановись! — заорал Биденко страшным голосом, изо всех сил барабаня в кабину водителя. Не дожидаясь остановки, он ринулся по чьим­то рукам, ногам, по вещевым мешкам и чемоданам к выходу. Он одним махом перескочил через борт и очутился на шоссе. Ночь была чёрная, непроглядная. Хлестал холодный дождь. На западном горизонте мелькали отражения далёкого артиллерийского боя. — По шоссе в ту и другую сторону проносились десятки, сотни грузовых и легковых машин,   транспортёры,   тягачи, &n